Меир Шалев - В доме своем в пустыне
— Тогда мы были две девочки одинакового роста, — сказала Мать, — а теперь ты такая высокая.
— Как мы выросли с тех пор, Ханна, — сказала Рахель. — И какая ты красивая сейчас. Когда я видела тебя глазами, ты не была такой красивой. — И ее зеленые глаза вдруг вспыхнули золотом, то ли от любви, то ли от новых слез.
— В нашем возрасте все женщины кажутся красивыми, — сказала Мать и добавила: — Мне так много нужно тебе рассказать, Рахель. Пойдем, сядем в комнате-со-светом и поговорим.
Так я впервые услышал имя женщины, которую до этого дня мы называли только «Слепая Женщина». До этого мгновения у нее не было имени, и поэтому я не давал имена и ее поступкам. А поскольку теперь она получила имя, то имя получили и ее объятия, и ее ласки, и ее поцелуи, и имя это было — любовь. Ее любовь к нашей Матери, моя ненависть к ней.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Как в пальцах слепых плетельщиков соломы и в запястьях каменотесов, так сохраняется память в сухожилиях, втискивается меж позвонками, собирается в мышцах бедер и рук. Хранилище запахов в основании носа, картин, вытатуированных на сетчатке, мемориал движений и голосов, память прикосновений, и удерживающих объятий, и ветвящихся дорог.
Когда-нибудь, когда я соберусь с силами, не сейчас, я расскажу тебе об этих дорогах и путях — тех, что в моем теле, и тех, что в поле рядом с нашим кварталом, и о тех, что в пустыне, о дорогах поднимающихся и спускающихся, от колодца к колодцу, от тени к тени, тянущихся, мудрых, катящихся вдаль.
И о мудрости уставших я расскажу — тех, что бредут, сжигаемые солнцем и иссохшие телом, — и о благоразумии тех, что тащат с собой бурдюки с водой на вершины гор. И о древних путях кочевий, о светлой пыли пеших переходов, о камнях дорожных знаков и отметок, о выученной осторожности уклонов. Есть свой подобающий уклон для верблюда, и свой подобающий уклон для человека, и свои уклоны для мула, для осла, для всасывания воды и толкания крови, такие, чтобы идущий по ним не споткнулся, чтобы не отчаялся, чтобы не побежал пешеход, чтобы не разорвалось у него сердце от сухости и душа не покинула его из-за зноя.
Но сейчас, по примеру самих дорог, я ограничусь одним лишь намеком: отломившимся обломком, остывшей золой, сдвинутым крепостным камнем, белым рубцом земли. Ростком плодового семени, извлеченного, выброшенного и проросшего, шепотом стены, несущей изгиб, и вмятинами — вмятинами сандалии, колеса и копыта в земле, вмятинами моих плеч в их кроватях, зуба, вонзившегося в мясо, и гладкого камня.
От колодца к колодцу, от хана[164] к стану, путями пальцев по песчаным дюнам наших грудей, путями кочующих языков, шепчущих в наши шеи. От раны к шраму, от воспоминания к предсказанию, которые женщина пролагает во мне для подруг. Высекают, расчищают, помечают: маленькими кучками камней, погашенным костром, стоянками принюхивающихся газелей — кто она, что была здесь до меня? что делала? когда?
— Какой у тебя смешной член, — сказала мне Рона когда-то. — С этим симпатичным шарфиком на шее он выглядит таким солидным. Куда солиднее тебя самого.
— Это мой галстук, — объяснил я. — Мне оставили немного лишку, когда обрезали крайнюю плоть.
«У вас тоже были такие галстуки?» — допытывался я у четырех Наших Мужчин, Деда, что был вынут из петли, Отца, что был раздавлен, Дяди, что был убит камнем, Дяди, что был пробит рогом. Они смотрят на меня тем застывшим взглядом, который стекло и время прибавляют после смерти каждому сфотографированному: когда ты уже вырастешь, Рафаэль? когда ты уже умрешь, Рафаэль? когда ты тоже присоединишься?
Я ПРИБЛИЖАЮСЬ КО ДНУЯ приближаюсь ко дну. Когда-то я думал, что сумею рассказать тебе о своей смерти и этим завершить сей замечательный труд, но дело задерживается и не мне подвластно.
Я не рассказал всего. Кое-что в своей жизни я забыл, кое-что скрыл, кое-что ты помнишь и понимаешь лучше меня. Но я не обманывал. Сначала произошла встреча наших родителей, потом мы с тобой родились. Потом я рос наилучшим способом, каким может расти мужчина, потом был обманут, был одинок, был любим, был брошен. Потом открыл правду.
Как при взмахах простыни, мне открывались секреты. Секрет мертвого кота, и секрет Слепой Женщины, и секрет родственников по крови, и секрет Авраама, и секрет принятия в семью Рыжей Тети, кормившей меня и Большую Женщину. Белый «пакет» в обмен на кастрюльку куриного супа, пахнувшего подобием дома, и на гладиолусовый стебель ее тела, пахнувшего подобием любви. Они называли ее «курвой», а вы сделали ее проституткой.
Я рос. Черная Тетя больше не просила меня класть голову на ее живот. Ты присоединилась к совместным месячным, и теперь меня окружали десять грудей, потому что через несколько месяцев после прихода Слепой Женщины груди Матери начали расти снова, конусообразные, маленькие и радостные, как груди девочки-подростка.
И другие пуповины порвались тоже, другие следы тоже стерлись, другие пути были покинуты. Из мальчишки, который рос наилучшим образом, каким может расти мужчина, я превратился в юношу — сердитого и нетерпеливого, в парня по всем приметам и признакам, в мужчину, которому я предпочитаю не давать никаких определений.
Бабушка сказала, что я ем слишком много и что мой аппетит стоит «уйму денег».
— Что ты от него хочешь? — сказала Мать. — Это такой возраст. Он растет.
— Растет? Что-то я не вижу, чтобы он так уж рос. Весь день он ест, а расти — не растет.
— Он не виноват, что него низкорослые родители, — сказала Мать. — Но ты не беспокойся, мама, он растет, но вроде меня — внутри.
НЕДАВНОНедавно, в один из ясных дней начала зимы, я отправился глянуть на водные сооружения заводов Мертвого моря[165]. Первые дожди уже прошли, пыль осела, но растения, которых долгая жизнь в пустыне научила подозрительности и опасливости, еще не набрались смелости, чтобы рискнуть и прорасти.
Я кончил свои дела и потом, безо всякой причины, вдруг почувствовал огромную усталость. Я проехал немного на запад, прилег на одном из маленьких мергелевых холмов, прочел конец еще одной книги и задремал.
Не знаю, как долго я спал, но вдруг обнаружил, что я мертв и глаза мои открыты. Поверь мне, все признаки смерти были налицо: ледяной холод, окоченевшие конечности, смыкающиеся стены, мертвая тишина.
Несколько далеких черных точек описывали надо мной широкие круги. Я встал, подошел к пикапу, достал бинокль и посмотрел. То были спускающиеся на землю грифы. Они постепенно снижались и приближались ко мне. Теперь они были уже так близко, что я различал пух на их светлых шеях, и дерзость их взгляда, и строгость их клювов, и лезвия черных перьев на концах их крыльев, покачивающихся и чуть шевелящихся на гамаках теплых потоков.
«День твой пришел, Рафаэль, — сказал я себе. — Вот, птицы небесные прилетели клевать мясо костей твоих».
Я снова лег навзничь, на землю. Я смотрел на них и не осмеливался пошевелиться, отдавшись самому сладкому из наслаждений — наслаждению сбывающегося пророчества. Но грифы пронеслись прямо надо мной и, не сказав мне ни слова, приземлились по другую сторону холма. Я бросился туда и увидел, что они дерутся возле остатков падали. Я побежал к ним, крича и на ходу швыряя в них комья земли. Грифы заковыляли прочь, подпрыгивая и хлопая своими большими крыльями в смешных потугах бежать. В конце концов они все-таки ухитрились взлететь, и стали вновь подниматься и удаляться, подниматься и уменьшаться. Их шеи втянулись в плечи, и перья прильнули к телу, а потом они снова стали черными точками, но и долгое время после того, как они окончательно исчезли в белесой голубизне пустынного неба, эти черные точки всё еще плыли в моих следящих за ними глазах.
ПОНАЧАЛУ Я БОЯЛСЯПоначалу я боялся, что Рахель Шифрина присоединится к женщинам нашего дома и тогда уже не десять, а дюжина рук, и не сто, а сто двадцать пальцев начнут ухаживать за мной, — но этого не произошло. Она осталась жить и работать в Доме слепых и каждый день приходила к Матери, к нам домой.
Я часто видел, как они сидят на кушетке в «комнате-со-светом», держась за руки, как иногда вижу их и сегодня. Я часто слышал, как Мать читает ей книгу. Я помню, как моя боль превращалась в злобу всякий раз, когда она приходила к нам в дом — без палки, без собаки, без улыбки, лишь с оставленными позади следами, словно капли черных чернил, что капали из ее глаз на дорогу.
Она никогда не выражала своего мнения о Бабушке, о моей сестре и о Тетях. Только на меня она смотрела своими невидящими зелеными глазами, гладила по затылку и говорила:
— Здравствуй, Рафаэль. Где мама?
Мать отзывалась из дома:
— Я здесь, Рахель!
И я против воли и по необходимости отступал с дороги, давая ей войти.