Александр Терехов - Крысобой. Мемуары срочной службы
— Что, хохол… Улитин, что ли, у вас в карауле?
— Ага. Первый раз.
— Тот, что старшину чуть не грохнул на стрельбах, когда тот пошел мишени глядеть?
— Да.
— Ну вот, — стукнул кулаком об стол Попов. — И салабона мне самого гнилого подсунули.
Он вздохнул и болезненно скривился.
— Тошно-то как, хохол… Вот так подкатит порой, вот прямо убил бы.
— Ты что? Скоро дембель, — улыбнулся хохол. — Ух, и самогону я напьюсь.
Попов внимательно слушал хохла и, не отрывая глаз, взял звякнувший телефон.
— Ну что там у вас, Попов, — проквакал Шустряков.
— Заступил, та-а-рыш старши… лейтена… Иду на посты. — Попов швырнул трубку, не слушая ответа. — Вот тоже мне, чмо!
— Кто сказал на дядьку «падла»?
С крыльца они шагнули прямо в ночь.
Хохол приговаривал под шаг:
— Солнце светит прямо в глаз — ничего себе жара! Нам не жарко ни хрена! Эх, хвост, чешуя — и не видно… ничего!
Попов не успел согреться в караулке и яростно двигал руками.
Снег скрипел так, будто грыз кто-то капустный лист посреди черного леса и наливающегося густой синевой мрака над головой.
Журба охал, приговаривал что-то, кричал невидимым часовым:
— Ты жив там еще?!
Попов вообще молчал, сжимаясь от холода и омерзения, казался сам себе заспиртованной противной лягушкой в банке — щеки становились пластмассовыми, губы сохли, как осенние листья, становясь невесомыми и жухлыми.
Пятый, последний, караульный стоял у самой реки под косогором, его серая фигура пошатывалась у деревянного грибка, хлопая рукавицей по боку.
В обжигающем литом воздухе петлял-выныривал почти звериный скулеж.
— Собака, что ли? — удивился Журба, спрятав улыбку.
Попов отодвинул его и пошел дальше, не таясь.
Пятый часовой был Улитин.
Он стоял спиной, уши на шапке были опущены — он не мог слышать шаги. Он плакал, дорвавшись до редкого одиночества, он плакал, не стесняясь своего здоровенного роста, он наконец-то был совсем один и мог теперь быть собой, хоть немного вылезти в сторону из кромешной тоски своей салабонской жизни, в которой его били, кто во что горазд, за высокий рост и непроходимую глупость. Он плакал еще оттого, что боялся ночи, холода, жегшего мокрые щеки, караулки, проверяющего, всех людей, и откуда ему было знать, что у сержанта Кожана приступ и что он лежал на полу с мокрым лбом, а самый грозный дедушка роты Попов идет принимать посты, и вот уже здесь.
— Здоров, Улитин! — рявкнул Попов.
Улитин вздрогнул, чуть не поскользнувшись, и жалко вытаращил свои круглые мокрые глаза.
— Ваши действия по пожару? — Попов уже доставал из кармана правую руку и грел, сжимая-разжимая ладонь. Журба изучал небосклон — нет, не будет луны, какая, к черту, луна, если и звезды-то ни одной не видно. Он печально сказал по этому поводу:
— Небо хмарами застило — мабуть, будет дождь. Теща пивня зарубила — мабудь, будет борщ.
— Действия по пожару! — будто вытягивая себя дугой, повторял Попов, с наслаждением смыкая зубы в сладостном предчувствии.
Улитин судорожно оглядывал реку, разлегшуюся за спиной огромным блюдом жирного холодца, сливающийся с мутным небом горбатый косогор с лохмами черной от зимних невзгод полыни.
Губы его запрыгали:
— Т-тушить.
Удар получился на удивление сильный — хотя Попов даже не снял рукавицы, да и Улитин был в шапке, но голова его с гулким стуком приложилась к столбу, и Улитин рухнул в снег, заученно не выпуская из рук автомата, закрыв лицо рукой, притянул колени к животу, стараясь хоть немного отодвинуться в сторону от чужих, страшных ног.
Он опять заплакал, как завыл, без слов.
— Падаль, — со страшной тоской сказал Попов. — Ты — падаль.
И пошел по тропинке, быстрее, еще, почти побежал, у него заслезились глаза, и щеку прочертили две тонкие, горькие полоски, его нутро будто душило вязкое, смрадное, постоянно растущее зло. Он сошел с тропинки, тяжело вспахивая снег, добрался до березы и обнял ее, что есть сил, уронив шапку на снег, жал щеку к морщинистой доброй коре, ища тепла, которое дерево будто таило в себе, пытаясь услышать тишину и покой внутреннего роста, движения, вылезти из шинели, из себя, из времени, из этой быстро надвигающейся ночи.
Снег поблескивал серебряным крошевом, и береза стремилась ветвями во мрак, как корнями — в землю.
— Пойдем, Юра, — сказал Журба из-за спины. — У меня там тушенка есть.
Когда они дошли до караулки, Попов пожевал что-то, хлебнул чая и сразу повалился спать, растолкав народ, в самую тесноту, туда, где теплее.
Он встал только по нужде, когда небо стало уже пепельным, а окоченевшие деревья плеснули на мягкий снег первые размытые тени.
Когда он вернулся, заспанный, небритый Козлов протянул ему телефонную трубку.
— Да, таа-рыщ старший лейтенант, — пробубнил Попов, застегивая ширинку. — Все нормально, — обернулся к нарам. — Журба повел смену.
Смена уже заваливала в караулку. Солдаты молча с кряхтеньем сдергивали с себя автоматы и подсумки, расхаживали немеющие ноги, развязывали друг у друга тугие узелки шапочных завязок под подбородком.
— Не май месяц, ага? — улыбнулся Попов народу. — Где хохол?
И вышел постоять на крыльцо.
Хохла не видно, солнца не было, натужно каркала простуженная ворона. Попов уже улыбался — вот и караулу конец, вот и все, там и весна, там и дом — он был спокоен, наконец он один и не видит людей. Сгорбленный от холода Журба бодро трусил по тропинке и последние метры проскользил с разбега с шальным посвистом, как по ледянке, и со смехом уткнулся в раскинутые руки сержанта, опалив стужей лицо Попову, хранящее последние остатки сонного тепла, и губы хохла прошептали страшное:
— Улитин ушел с поста.
Попов еще хлопнул хохла по плечу, еще рот его ломали то улыбка, то гримаса, и только потом уронил руки и обреченно шагнул на крыльцо:
— С автоматом?
Журба кивнул.
— Мужики, за старшего Козлов, мы с Журбой проверяем посты, — крикнул он смене, выхватил из стойки автомат и подсумок.
— Позвонил? — спросил ждавший Журба.
— Может, он в прорубь свалился?
— Какую, на хрен, прорубь — следы видны… Меня как дернуло вернуться посмотреть. Глянул — пусто.
Они вылетели на речной берег, и Попов в мучительном бессилии по-волчьи щелкнул зубами:
— Хоть бы автомат, паскуда, оставил, а? — он сгреб плечи хохла и почти выстонал: — Ну что, хохол? Что ты заглох?! Куда он пошел? Ну?
— К дороге, — просто ответил Журба. — А куда ему еще отсюда идти? Звони в роту. Подымут взвод, комендатуру, оцепят. У него в подсумке два магазина и один в автомате.
— Да-а?! — Попов с размаху швырнул хохла в снег. — Самый умный, да? Ты думаешь, я один в дисбат пойду? Потому, что я последний его замочил, да? Но вы же его всем взводом гасили! Я вас всех за собой потащу! И ты пойдешь, понял? — Попова трясло. Он кричал прямо в застывшие глаза хохла, не давая ему приподняться, с каждым словом вдавливая его в снег. — Ну!
— Следы есть, он дохлый… До смены два часа, может, догоним? — с натугой выдавил хохол. — Да пусти ты меня, скотина!
Они бежали вдоль опушки густого елового леса, по самой ее кромке, среди серебристых от изморози стволов. Они бежали, стараясь не выпускать из виду лохматого следа, петляющего впереди, вдоль этой бесконечной опушки с синими подпалинами теней. Бежали друг за другом, отводя руками жесткие елочные космы и путаясь в снежных фонтанчиках кустов, прокладывая свой издерганный, ломаный след меж аккуратных крапинок птичьих лапок и пушистых лосиных троп. Внутри, как нагоняющий время поезд на дальнем перегоне, тяжело и весомо грохотало сердце, и тугие горячие волны крови бешено гуляли по всему телу.
Опушка кончилась жиденькой посадкой, а дальше — поле, по дальней кромке которого плыли дрожащие редкие огоньки — дорога.
Попов покрутил головой — вот вроде след, вот он идет, а где же?..
Он услышал сухой, отрывистый треск, будто рванули в ушах податливую ткань, — метнулось сухое эхо в лесу. Он все еще искал, где же эта фигура в серой шинели, и, случайно оглянувшись, вздрогнул — у Журбы дико перекосилось лицо, он оседал на снег, утыкался в него лицом и оттуда, снизу, от самых ног, хрипел незнакомым, сдавленным голосом:
— Ло-жись.
Попов изумленно присел, оглядываясь по сторонам, — господи, как все нелепо, зачем? Посреди поля?
И еще раз этот звук — треск гнилых нитей, короткий, как заикающийся поездной перестук.
— Стреляет, паскуда, — бессильно прошептал хохол.
Попов резко бросился в снег, вжался в его холодное, противное месиво, задохнувшись собственным дыханием и ужасом.
Стало тихо совсем, но он будто слышал неумолимый скрип подходящих шагов и видел, будто со стороны, свое тело: огромное, растущее, как тесто в кадке, мягкое, беззащитное, неуклюжее тело, такое невыразимо притягательное для короткого, с хрустом, удара штык-ножа. Он, его жизнь, его единственное время, кончится сейчас, вот здесь, в двадцать лет, и потому уже ничего после, и мать его…