Эрве Базен - Кого я смею любить. Ради сына
— Бруно — этот ребенок — вспыхивает. Он окончательно теряется и лишь бормочет…
— Папа.
— Нет, Бруно, я и так пошел на слишком большие уступки. Я не могу своими руками толкать тебя в пропасть. А подумал ли ты о том, что будет с Одилией, если тебя пошлют на два года в Алжир защищать французскую нефть? Мало ли как могут сложиться обстоятельства. А она останется здесь, да еще с ребенком на руках!
Снова арабское шествие. Бруно отодвигает нетронутый десерт, отбрасывает салфетку и, так же как и утром, бросается к двери. У самого порога он снова обретает мужество.
— Извини меня, папа, — говорит он очень быстро, — но ребенок скоро должен будет появиться.
И уже совсем не так мужественно устремляется к своей малолитражке, оставив Лору на этот раз подбирать осколки отцовского гнева.
Но я даже не был разгневан. Мы оба с Лорой, которая очень старательно снимала спиралью кожуру с яблока, подавлены и смущены.
— Мы такого не заслужили, — шепчет Лора, впервые в жизни сетуя на судьбу.
Ее счастье, что она не может сидеть без дела, и потому ее растерянность не так бросается в глаза.
— Бруно! Я просто отказываюсь верить. И как только это у него получилось? — продолжает она наивно.
— Так же, как и у всех, — отвечает мосье Астен, которому хотелось бы, чтобы она помолчала.
К его блистательной судьбе прибавилось еще одно великолепное звено. Этот милый добрый мальчик, такой ласковый, каких теперь и не встретишь, продолжает славную семейную традицию, осчастливливая нас еще одним незаконным ребенком. О слепая любовь отцов! Как она помогает верить в невинность своих детей! Я как сейчас вижу Бруно, сидящего на каменной ограде рядом с девицей Лебле, я вижу, как он несмело прижимается к ее виску, прижимается так осторожно, что наивный папаша даже подумал: его Бруно еще и пальцем до нее не дотронулся. Ну что ж, вы, как всегда, ошибались, все было гораздо проще: тут не было страха показаться размазней или слюнтяем. Они просто пресытились и могли себе позволить роскошь быть сдержанными. К чему им были первые несмелые ласки, когда для них не существовало никаких запретов!
— Кушайте, Даниэль, — говорит мне Лора. — Вы можете опоздать. Мы обсудим все это вечером.
Я ем. Ем вялую позднюю редиску. И, кажется, говядину. Нет, телятину. И безвкусную очищенную мягкую грушу с вырезанной серединкой, разделенную на четыре части. Мне казалось, что в нравственном отношении Бруно похож на меня. Какая же между нами оказалась невероятная разница; там, где я ждал слишком долго, он не стал и раздумывать; там, где я никогда не посмел бы сделать первый шаг, он пошел до конца; там, где я превозмогал себя, ему явно не хватало терпения. И к чему он пришел, бедный мальчик! Он загнан в угол. Словно крыса. Он вынужден спешно исправлять положение. И он это сделает, он уже с жаром принялся за дело. Сегодня. Исправлять, поправлять — уже одно это слово говорит о том, что тут не все ладно, что теперь придется строить жизнь по воле случая, придется все время об этом думать, тайком поглядывая на эту трещину, которая, конечно, целиком на твоей совести, и все время бояться, как бы и само твое счастье, сколоченное на скорую руку, еще где-нибудь не треснуло. У меня, очевидно, отсталые взгляды. Ничего не поделаешь, я безнадежно отстал. Моя мать говорила: «Тот себе не помогает, кто все время уступает».
Она говорила это мне, тому, кто часто уступал. Действительно, проклятия — не моя стихия. Впрочем, когда девушка уступает юноше, это значит, что и юноша уступает девушке и что он не уважает не только ее, но и самого себя. Можно было бы сказать: он изменяет самому себе. Или даже: он изменяет ей с ней же самой. Так же как в свое время, вступив в связь с Мари, я изменил нашей любви.
— Нет, не судите — и не судимы будете, ведь и сами мы не безгрешны. «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень», — сказано в Евангелии от Иоанна, который тут же добавляет (как видите, и Писание не лишено юмора): «И они стали уходить один за другим, начиная от старших до последних». Одилия, конечно, не Жизель, хоть я и делаю вид, что меня пугает якобы существующее между ними сходство. Она, по крайней мере, никому не изменяла. И как понять, какую роль в том, что произошло, сыграла любовь, а какую чувственность, которая нам кажется вполне естественной у сыновей и непростительной у девушек? Здесь не было и того предательства женщины, которая, оправдываясь своей неудовлетворенностью, заводит себе любовника. В ее поступке, в том, что она уступила Бруно, не задумываясь над тем, к чему это может привести, нет ничего похожего на слабости Луизы, которая никогда не забывает о соблюдении приличий. Тут была глупость, была греховность объятий, пробуждающих в нас инстинкты, эту приманку, на которую ловится несовершенная человеческая природа. Была сладостная капитуляция, белое полотно, полотнище белого знамени, а знамя следует держать в чистоте…
— Без двадцати два. У вас лекция, — говорит обеспокоенная Лора.
Когда-то человек в шелковых чулках, какой-то епископ, ошибся, составляя перечень человеческих грехов: это, конечно, проступок, но не преступление.
Второй антракт. В шесть часов я был уже дома, рассчитывая, что Бруно вернется в половине восьмого. Но он не появился ни в восемь, ни в девять. В десять Лора начала то и дело выбегать из дому, чтобы посмотреть, не появился ли он в конце улицы — этого безмолвного коридора с двойным сводом — лампочек и звезд. Наконец зазвонил телефон. Это Луиза.
— Бруно у меня, — сообщила она. — Вместе с Одилией. Вообрази, они не смеют вернуться домой. Это ловко! Колыбель не такой уж плохой подарок от жениха, веселая жизнь ждет Одилию.
И следом за этой тирадой нравоучительное замечание:
— Неужели они не могли быть поосторожнее?
Да простит мне святой Мальтус! Что мне до отягчающих обстоятельств, результат говорит сам за себя. К чему лишние слова!
— Скажи им, чтобы они немедленно возвращались. Я, кажется, никого еще не съел.
Они появились лишь в одиннадцать, гораздо менее смущенные, чем был бы я на их месте, но все-таки они шли гуськом. Бруно, который на этот раз вынужден был держаться храбро, шел впереди, прикрывая своей спиной, словно щитом, Одилию.
— Не усложняйте своего положения и не стройте из себя детей, — сказала Лора, взяв девочку за руку. — Садитесь, Одилия.
Она всегда обо всем подумает. И пока она усаживает будущую мать, у которой, теперь я понимаю почему, так развилась согласно моде грудь, я стараюсь придумать, как мне начать разговор, и, кажется, нахожу подходящую фразу.
— Признаюсь, Одилия, я больше вам доверял.
— Не обвиняй ее, — протестует Бруно. — Мне это далось не так просто.
Одилия даже подпрыгивает при этих словах.
— Не станешь же ты утверждать, что сознательно поступил так? — говорит Лора.
— Конечно, сознательно! — откровенно признается Бруно.
Но он тут же поправляется:
— Я, конечно, говорю не о ребенке.
— Ты, право, огорчаешь меня, — замечает мосье Астен, — я тебе тоже очень доверял.
— Знаю, — отвечает Бруно, — но тебе-то легко говорить. А каково было мне! И потом Одилия — теперь-то я могу это сказать — в то время еще ничего не решила. И вот однажды вечером я воспользовался случаем…
— У тебя никто не спрашивает подробностей, — одергивает его Лора.
И медленно повернувшись к Одилии:
— Вы еще не решили для себя самого главного и все-таки пошли на это!
— Он просто ничего не понял, — отвечает Одилия.
И затем тише, с какой-то особой интонацией, от чего она сразу преображается, заканчивает:
— Он никогда ничего не может толком сказать, он всех боится, не верит в себя. А это. по крайней мере, было доказательством…
Словно ангел пролетел рядом с нами, и пусть его крылья потеряли свою белизну, от него повеяло теплом. Лора о чем-то сосредоточенно думает, что-то прикидывает в уме, даже шевелит губами.
— Если я правильно поняла, это случилось во время каникул и вы беременны уже три месяца?
Мосье Астена снова охватывает раздражение, его беспокоит совсем другое. Если она пошла на это по собственной воле, то такая искушенная девица стоит двух.
— И с тех пор вы продолжали в том же духе? — спрашивает он.
— Раз она моя жена, — невозмутимо отвечает Бруно.
Мы с ним говорим на разных языках. Ни ей, ни ему не стыдно; им только неприятно, да еще они побаиваются родителей, у которых сохранились отвлеченные, полумистические представления о чистоте, неприкосновенности, законности, тогда как в сердечных делах, так же как и в вопросах плоти, вполне достаточно откровенности и простоты. За красивыми чувствами они не видят, как видели мы, первородное, звериное начало, страшного зверя, который только ненадолго притаился, чтобы удобнее напасть на них. Они приручили этого зверя, освоились с ним, сделали его безобидным, и когда наступает время пить, спать или любить, они дают ему насладиться, дают волю его инстинктам.