Меир Шалев - Фонтанелла
— И все-таки ты переспала с ним, так что лучше, что был уговор, — ответил Арон. — Когда есть уговор, никто не чувствует, что ему делают одолжение.
— Ты ничего не понимаешь, Арон. Никто не собирался делать тебе одолжение…
— Пнина! — Он поднялся. — Зачем рассказывать сказки? Когда такая женщина, как ты, выходит замуж за такого мужчину, как я, что это, если не одолжение?
Амума сказала, что у Арона и Пнины «не было консумации», и, когда она наблюдала за их ночными прогулками, в ее глазах мелькали молнии гнева и искры страдания. Но Амума не любила и других своих зятьев. О моем отце она сразу же сказала, что он «тот еще ходок», и не ошиблась, а Рахелиному Парню так и не простила свадьбу, на которой не присутствовала. Но когда он погиб в Войне за независимость, она сразу изменила свое мнение. Скорбела о нем, как о собственном сыне, даже сказала: «У вас любовь была видна простым глазом, — и добавила: — Только одна нормальная любовь была в доме, а сейчас и ее уже нет». Но слезы, которые она смахнула, когда пришло извещение о гибели Парня, ни на кого не произвели впечатления, потому что Амума умела выдавить из себя слезы без всяких усилий. У нее было несколько испытанных воспоминаний, не говоря уже о мелодиях, которые действовали безотказно и при необходимости увлажняли глаза, вызывая слезу-другую, а то и настоящий поток.
Парня похоронили на горе Герцля в Иерусалиме. Рахель прочитала над его могилой стихотворение «Море молчания выдает секреты», и когда Задница шепнула ей: «Это Бялик!.. Это Бялик!..» — ответила шепотом: «Что делать, иногда нет выхода».
И когда умолкнет весь этот мир
Я выйду искать, где моя звезда.
Потому что нет мне мира, кроме того,
Что остался в сердце моем навсегда.
Рахель кончила читать, закрыла книгу и сказала:
— А теперь спи себе вволю один, никто тебя уже не побеспокоит…
Она поехала в Тель-Авив, потому что шива[102] по Парню была в доме его родителей, потом сообщила, что останется там, потому что ей предложили работу, а через четыре недели вернулась домой, во «Двор Йофе», неся в руке маленькую корзинку, в которой белели туфли-лодочки, свадебное платье и фата.
— Я не могу там оставаться, — сказала она, — Задница переехала в Иерусалим, а его родители продолжают говорить «в возрасте Хаима» даже после того, как сам он умер.
Задница, кстати, и сейчас живет в Иерусалиме. Она много лет преподавала литературу и математику в городской средней школе, а теперь, выйдя на пенсию, не перестает учиться сама. Ходит с курсов на курсы, с цикла на цикл, из кружка в кружок. Алона и Рахель нередко ездят к ней, потому что вся их троица увлекается литературными экскурсиями писателя Хаима Беэра по следам книг Ш. Й. Агнона и потом жалуется — почему он не водит экскурсии также по следам своих собственных «Перьев» и «Веревок»? Они посещают кафетерий «Тмоль-шильшом»[103], когда там чествуют любимого ими поэта или писателя, ездят посмотреть на «семейное имущество» — так Рахель называет свои очередные приобретения в промышленных зонах разных городов, в которые вложила наши деньги, — а на закуску идут погулять по Немецком кварталу.
— Что значит «почему»? Немцы нам родственники…
Как-то раз я даже присоединился к ним в одной такой экскурсии, только в Тель-Авиве: что-то вроде «Тель-Авив поэтессы Рахель», или «поэта Альтермана», или «романиста Якова Шабтая». Полноватый и улыбчивый экскурсовод, «сам поэт», как обещала доска культурных мероприятий районного совета, уже ожидал нас, на плече у него висел старый планшет военных карт, а в глазах светилось любопытство, вызванное видом большого желтого автобуса, приехавшего из далекого маленького городка в Долине в метрополию на побережье.
С выдохом распахиваются двери, гости спускаются: тяжелые мужчины с седоватыми волосами, тяжелые женщины с рыжеватыми волосами разминают широкие кости, расправляют затекшие члены, разбираются в маленькую колонну вслед за экскурсоводом, и он ведет нас меж домов, и сюжетов, и стихотворных строк, возбуждается и цитирует, и время от времени спорит с Рахелью, пока я вдруг не обнаруживаю, что я один, в магазине женской одежды, и стоящая возле меня жительница Тель-Авива улыбается мне и говорит:
— Почему только я? Примерь и ты это платье.
Но к их поездкам в Иерусалим я не присоединяюсь. Зачем? Моя фонтанелла там буйствует, морочит и вводит в заблуждение меня и себя, а у Рахели и Задницы есть там свои дела. Они навещают могилу Парня на горе Герцля, читают там стихи, убирают, поливают, говорят: «А помнишь, Юдит…» и «С тех пор, как он умер, от меня ушло отражение» — и смеются, и плачут по мужу-брату, и, если Алона возвращается в хорошем настроении, она описывает мне лицо Задницы, уже морщинистое, и ее руки, уже покрытые старческими пятнами, и ее великий зад, «не потерявший ни грамма от своей упруго-округлой юности» и от своей молодой прелести. Она заканчивает: «Этот зад хорошо сохранился», а Ури поправляет: «Эта Задница хорошо сохранилась», а я, брезгливо поморщившись, спрашиваю: «Сколько раз можно повторять слово „задница“ и по-прежнему получать от этого удовольствие?»
— Какой ты у нас неженка! — восклицает моя дочь. — Просто слабак астенистичный! — И тут же начинает спорить со своей матерью, которая напоминает ей, что «слабак» может быть только «астеничный»: — Ну, ты и скажешь! Еще немного, и ты велишь мне говорить «коммуничный» и «мазохичный», да?!
В первую же ночь после возвращения Рахели домой Амума и Апупа заметили у нее новую привычку: она вставала посреди ночи и шла бродить по дому. Апупа, спавший очень чутко — он всегда был начеку, и когда спал, и когда сидел, и когда мочился, — совсем потерял покой. Словно мало ему было отчуждения Амумы, ухода Батии и затворничества Пнины — так теперь еще и младшая дочь слоняется ночью по комнатам, как привидение. Он призвал Жениха, и они вместе соорудили ей отдельную пристройку, чтобы она ходила себе там, — но не помогло и это. Каждую ночь она выходила на эти свои поиски вслепую и вскоре выбралась за пределы «Двора Йофе», так что ночные сторожа начали рассказывать, что видели, как она бродит по улицам деревни и oткрывает двери и ворота. Никто не верил этим рассказам, но однажды ночью Рахель вошла в один из деревенских домов, легла на кровать хозяина — местного бухгалтера, старого холостяка, с красными глазами и белыми волосами, разбудила его неожиданным, теплым обещанием счастья, скрытым в ее коже, и, когда она прижалась к его телу, он расценил это неправильно, но логично.
Вся деревня проснулась от криков, и назавтра Амума срочно созвала Верховный совет женщин Большого Семейства Йофе. Пять родственниц, неизвестно когда и кем избранных, и каждая из них назначает себе преемницу. Они провели короткую беседу и пригласили Рахель для ее продолжения.
— Понятия не имею, как я туда попала, — смущенно сказала она. — Я просто вышла подышать свежим воздухом и, видимо, неправильно свернула на каком-то углу.
Пять родственниц расхохотались, сказали, что таким отговоркам могут поверить только мужчины, и не отступались от нее, пока она наконец не сдалась.
— Я не могу спать одна, — призналась она. Голос у нее был совсем отчаявшийся, но это отчаяние придало ему решимость. — Мне нужен мужчина в постели.
Это не была попытка объяснить, оправдать или извиниться. Рахель сказала это просто, как будто указывая на один из законов природы. И поскольку женщины знакомы с законами природы из своей жизни и на своей шкуре и не нуждаются — «как вы, мужики» — в экспериментах («мы не предположение, мы доказательство»), они с ней не спорили. Они созвали Первую Большую Встречу всех женщин Большого Семейства Йофе, которые собрались со всей Страны на трехдневный конгресс, заполнили Двор рассказами, смехом, криками и слезами, сравнили варианты, утвердили официальные версии, придумали новые пароли, обменялись семейными выражениями, историями и секретами и выработали общий план действий.
Так образовалась у нас традиция посылать к Рахели подростков после тринадцати лет для свершения доброго дела. Были родители, которые видели в этом такую же важную церемонию, как вызов к Торе в синагоге, а среди самих подростков и юношей были такие, что возвращались от нее с особым выражением лица и рассказывали своим сверстникам, что переспали с нею. Но то было хвастовство и ложь. Рахель не искала любви и близости, а лишь прикосновения и тепла. Она уже не измеряла расстояний на том теле, к которому прижималась, не проверяла, все ли в нем расположено точно по месту, и, уж конечно, не пыталась соблазнить никого из своих гостей, ибо никого не хотела с тех пор, как был убит ее муж, — «мои трусики и без того никогда особенно не елозили, а с тех пор, как он погиб, они и вовсе на приколе».
Вскоре вся деревня привыкла к этой картине: смущенный парень выходит из автобуса с чемоданчиком в руке, изучает маленький план, начерченный ему отцом и матерью, поднимается из центра ко «Двору Йофе», сопровождаемый взглядами и шепотками, и с опаской стучит в большие ворота. Каждый из этих парней уже был проинструктирован и подготовлен у себя дома — матерью, или бабушкой, или теткой — к тому, что его будут проверять и задавать вопросы, но «ты не беспокойся, тут незачем готовиться или опасаться», ибо настоящий Йофе всегда сумеет ответить.