Лоренс Даррел - Горькие лимоны
— Он идет в нашу сторону, — сказал я.
Панос очков надевать не стал, только подпер голову руками и начал ругаться вполголоса. Мне еще ни разу не доводилось слышать от него ничего подобного.
— Тут и не захочешь да выругаешься, — объяснил Панос, — от унижения, оттого что один только факт появления чужого человека может нагнать на тебя страху: чувство настолько незнакомое на Кипре, что оно уже само по себе не может не пугать, — одна только возможность такого чувства. О боже, до чего мы докатились!
Я не ответил, потому что незнакомец снова остановился, но на сей раз пауза явно затянулась. У него была большая квадратная голова с ежиком седеющих волос и пышные черные усы с закрученными назад и вверх кончиками. Он взвел собачку на одном стволе неловким угловатым движением, хотя явно собирался сделать это незаметно. Щелчок взведенного курка был слышен совершенно отчетливо — как будто кто-то хрустнул костяшками пальцев.
— Мера за меру, — сказал я и достал свой маленький пистолет, прикрыв его лежащей на коленях салфеткой; холодок легшей в ладонь металлической рукояти успокаивал, и в то же время я чувствовал себя очень неловко — из-за Паноса. Он заметил мой жест и скривил губы.
— Вряд ли это нам поможет, — сказал он. Я снова занялся своим бутербродом, поглядывая на незнакомца уголком глаза. Он опять остановился и нерешительно топтался в тени рожкового дерева.
— Эй, там, — крикнул он глубоким хрипловатым голосом, и по тону я сразу понял, что нам совершенно нечего бояться. Сунув по-прежнему завернутый в салфетку пистолет обратно в корзину, я поднял оплетенную бутыль с вином и произнес традиционное кипрское приветствие.
— Копиасте — садитесь, выпейте с нами.
Он тут же расслабился, стравил собачку, прислонил ружье к стволу дерева и подошел к нам.
— А, господин учитель, — с упреком произнес он, пожимая Паносу руку. — Что же вы сразу не сказали, что это вы?
Потом перевел свои любопытные темные глаза на меня и хриплым голосом пояснил:
— Господин учитель, он моему второму сыну крестный.
Панос сел прямо и надел очки, чтобы получше присмотреться к своему, как выяснилось, старому знакомому.
— А, Дмитрий Ламброс, — сказал он. — Что ты тут делаешь?
— Да вот, ворон стрелял, — ответил вновь прибывший, блеснув на долю секунды ослепительно белыми зубами — на фоне темного, как сливовый пудинг, лица. — Я знаю, это запрещено, — добавил он, словно бы желая упредить неизбежный вопрос. — Но здесь у нас… — он махнул рукой в сторону гор, — мы так далеко живем… Отсюда слышно, как машина сворачивает с шоссе на проселок, там, в самом низу. Сто раз успеешь ружье спрятать и перепрятать.
Он подмигнул и, коротко поблагодарив, поднял стакан, дружески кивнул в мою сторону, выпил его до дна и восхищенно выдохнул:
— Ого! Вот это я понимаю, это вино!
Прежде чем принять из рук Паноса хлеб и ветчину, он вытер коричневые руки с обломанными ногтями о штаны, а Панос тем временем уже задавал ему вопрос за вопросом, не меньше дюжины, из тех, которыми, как обязательными начальными ходами в шахматной партии, начинается любой сколь-нибудь содержательный разговор между греческими крестьянами. Дмитрий держался совершенно естественно, смотрел открыто — на свой, грубоватый манер, и производил приятное впечатление: по выражению лица Паноса я видел, что этот человек у него на хорошем счету. В ягдташе у того лежали три помятых и забрызганных кровью галочьих тушки: он вел с птицами войну и показал нам свою добычу с гордостью.
— Глаз у меня хороший, — пояснил он.
— Как дела в деревне? — спросил Панос, и я совсем не удивился, когда тот ответил:
— Тихо, как в могиле, — потому что его деревня была еще безнадежнее затеряна в предгорьях, чем моя собственная. — Конечно, — добавил он чуть погодя, — и у нас есть двое-трое из этих. И они за нами следят. Но покуда ничего особенного не случилось. Хотя, конечно, если англичане все-таки повесят этого мальчишку, Караолиса…
Панос довольно резко оборвал его и сказал:
— Этот кюриос — англичанин, — и Ламброс тут же обратил на меня взор бархатистых темных глаз, полных своего рода бравады.
— Я так и думал — по правде говоря, я, кажется, видел его внизу, на участке, где Мария из Деспозини строит дом, ведь правда? А Янис, который у нее служит, — мой двоюродный брат. Так что видите, на Кипре ничего не скроешь!
Он быстрым и ловким движением раскурил сигарету, сел на корточки и выпустил дым, медленно, с необычайным удовольствием.
— Почему все так сочувствуют этому Караолису, — спросил я, — хотя всем давно понятно, что он виновен?
Он задумчиво посмотрел себе под ноги, а потом обернулся ко мне, глядя мне в глаза строго и прямо.
— Виновен, но казнить его нельзя, — сказал он. — Он сделал это ради Эносиса, а не ради собственной выгоды. Он хороший парень.
Я вздохнул:
— Это всего лишь слова. Давайте предположим, что турка Хасана взяли за убийство, совершенное по воле их организации "Волкан", а потом он стал говорить, что сделал это ради Эносиса.
Дмитрий провел по усам тыльной стороной ладони.
— Турки все трусы, — сказал он.
Панос вздохнул.
— Да не крути ты, Дмитрий, то, что говорит кюриос, — правда. Преступление оно и есть преступление, вне зависимости от мотива.
Крестьянин медленно покачал головой, став вдруг похожим на быка, и посмотрел на нас из-под насупленных бровей. Его разум был не способен на такие сложные маневры; Караолис был юный герой Кипра. И снова я не мог не заметить про себя, сколь бессмысленны все на свете концепции абстрактной вины — и абстрактного правосудия. Кто, зная особенности мыслительного процесса современных греческих крестьян, сможет заметить в нем отсвет сократовской логики? Их мысль, как мысль персидских женщин, капризна, непоследовательна, она переходит от импульса к импульсу, исключительно в зависимости от сиюминутных настроений. Будь Караолис убит на месте преступления, его бы, конечно, все равно причислили клику святых великомучеников, однако, все признали бы свершившийся факт свершившимся фактом и отнеслись бы к нему более или менее индифферентно: если ты взялся стрелять, ты должен быть готов к тому, что и тебя застрелят. Нимб мученика он заслужил бы так или иначе, однако сама его смерть была бы отнесена к разряду несчастий, случающихся чуть ли не каждый день. Но полномасштабный процесс по всем правилам европейского судопроизводства был невыносимо скучен и действовал на нервы, он представлялся всего лишь пустой болтовней — народу, который на первое место всегда ставит поступок, а уже потом задумывается о его бледных отражениях в зеркале моральных ценностей. Ну вот, конечно, думали они, опять эта извечная мания лицемерных англосаксов оправдывать явную несправедливость. Парнишка — герой, а они пытаются затянуть на его геройской шее удавку закона.