Дина Рубина - Русская канарейка. Голос
Айя с восторгом согласилась и тут же в туалете коротко остриглась маникюрными ножницами чуть не под корень — когда вышла, мальчишки ее не сразу признали: она была вылитым парнем. По прибытии в Судак примерно с неделю они ее натаскивали, заставляя десятки раз повторять «бочку», «гелик», «свечу» и «черепашку». (В свою программу ребята щедро напихали трюки и штуки из разных танцев и стилей — от сальсы и рок-н-ролла до капоэйры и даже кунг-фу.)
И после «курса молодого бойца» бросили в дело.
Каждый вечер на набережной Судака, в виду зубчатых башен старой генуэзской крепости «знаменитая четверка би-боев» отжигала нечеловечески.
Они стали — «звезды набережной»; на них собиралась уважительная толпа, так что сборы получались — грех жаловаться.
Ходили они в больших синих футболках с длинными болтающимися рукавами и в черных мешковатых штанах — рабочая одежда брейк-дансера.
Ужинали всегда в «Чебуречной» — там группе давали скидку за постоянство, — а ночевали в палатке на пляже, в спальных мешках.
Это было самое счастливое лето в ее жизни.
Она всем телом слышала море, удары волн о берег, тарахтенье моторок, даже гудки пароходов; слышала, лежа в спальнике с Ленькой, куда однажды забралась на рассвете. Ленька и стал ее первым, очень простым, очень честным и душевным парнем. Он всегда делил деньги поровну, всегда сам покупал одежку на всех, заботился о каждом — лепил Айе горчичники на спину, когда простыла…
(Сейчас она иногда жалела, что в одну из ночей ушла, не попрощавшись; жалела, потому что в Леньке, при всей его незамысловатости, была какая-то застенчивая сдержанная нежность. И жаль, что не осталось «рассказа» об их чудесной «четверке крутых би-боев» — диск с этими снимками пропал в Рио вместе со всем остальным, в старом рюкзаке, унесенном бандитами.)
Просто уже надвигалась осень, и, сидя в «Чебуречной», ребята горячо обсуждали, куда податься зимовать: в палатке по ночам становилось холодно.
Айя же совсем заскучала и злилась, что приходится скрывать эту скуку от остальных и отплясывать надоевшие танцы, в трехсотый раз повторяя навязшие в ногах-руках фортеля. Никогда не могла и не хотела стреножить эту свою вольную тягу; вставала и уходила — прочь, и дальше, и дальше катилась, пока не упиралась в новую жизнь, в совсем другие лица, совсем другие пейзажи.
Однажды, когда мальчики уснули, она легко и бесшумно выбралась из спального мешка, быстро сложила свой рюкзак с фотоаппаратом, вышла на дорогу с поднятой рукой — бесстрашная тонкая фигурка с рюкзаком, в ошпаривающем свете желтых фар. Добралась на попутке до Феодосии и села в первый же поезд, который ехал… да она никогда особо и не интересовалась направлением поездов. «Встань и иди…»
Тук-тук… тук-тук… тук-тук… В окнах тянулись рассветные кадры Крыма, жизнь мчалась вперед, вновь набирая обороты, становясь глазастой, яркой, жадной, стремительной… рассказливой!
Тук-тук… тук-тук… тук-тук… — радостно прокатывалось по телу.
Открыв глаза, она поняла, что это ритмичное «тук-тук» — просто переплеск воды о борта катера, который называется забавным детским словом «пенишет».
В двух овальных окнах под потолком каюты слезилось близкое граненое небо в ломовых безумных созвездьях. Опять забыла, как что называется. А ведь Ричи показывал и рассказывал о каждом. Ричи, бывший наркодилер, сам наркуша и конченый человек, месяцами жил у Дилы, скрываясь от закона и медицины. Астроном по образованию, когда-то, лет сто назад, он окончил Беркли и трепетно относился только к звездному небу.
…Она вспомнила весь минувший день, неприступного шейха; радостно взмыло внутри: уеду, уеду отсюда! — это было главным. Но мысли опять закрутились вокруг непонятного человека. Вот ведь что получается: никакой он не шейх. Родным с детства кажется — может, потому, что ужасно похож на ту девицу со старой коричневой карточки, в платье с кружевами, с черной бархоткой на шее; и та, оказывается, вовсе не была балериной, но, видимо, что-то значила для дяди Коли, раз он всю жизнь хранил ее карточку.
Айя прислушалась и своим безошибочным чутьем поняла, что этот ни капельки не спит в своей каюте. Совсем, мучительно не спит…
Больше всего на свете ей хотелось отдать концы, отчалить, провалиться в черную полынью сна… здесь, на безопасном семейном кораблике…
Она даже испугалась, что после всех этих тягучих недель и бессонных ночей на нее может навалиться знакомый с детства и неотвратимый, как приступ болезни, трехдневный свинцовый обморок-сон. Сон-защита, сон-занавес, друг, но и враг — в зависимости от того, где и с кем он ее настигал. И наваливался порой так некстати, и скручивал по рукам-ногам, пеленал, как младенца, заворачивал, погружал в забытье…
Больше всего на свете хотелось спать. Но она вновь прислушалась и ощутила — дрожь его желания, безысходную пустоту его ожидания, надежду, перекрученную отчаянным, волевым, дурацким жгутом. Вздохнула, поднялась и босиком к нему пошлепала.
…Он услышал этот легкий шлеп, замер и напрягся, ничем не выдавая своего бодрствования. Но когда она возникла в проеме открытой двери, он растерялся: черт возьми, эта нудистка явилась в чем мать родила — прямо Гоген, тропическая простота нравов. Однако на пороге застряла — видимо, за ужином он нагнал на нее страху. Стояла, оплетая собой низкий косяк, в темноте похожая на лысого мальчика, и смотрела на койку, где во тьме смутно белела простыня, и Леон под ней — надгробным барельефом.
Наконец кашлянула и проговорила хрипатым со сна голосом:
— Не притворяйся, ты не спишь. Я тебя очень чувствую. Я вообще жутко чувствительная. Понимаешь, отсутствие одного органа компенсируется развитостью других. У меня это зрение и что-то еще внутри, назвать и объяснить не умею, просто оно есть.
Он продолжал лежать, не двигаясь, ничем на ее слова не отзываясь, руки за голову. Ситуация идиотская, сказал он себе. Довольно обидно девушке, даже лысой, торчать в голом виде невостребованной. И оборвал себя: нет и нет! Перетопчешься. Утром отвезешь ее в…
— Я только темноту ненавижу, — сказала она. — Темнота — враг глухого. Наверное, она как-то замедляет звук. — И вдруг спокойно, легко проговорила: — Я понимаю, ты брезгуешь. Но, знаешь, я чистая. Никогда не болела разной там… дрянью. Когда в Рио, в фавеле, меня изнасиловали и изрезали два ублюдка, я очнулась в госпитале после наркоза, и первой мыслью было: они меня заразили. Но пронесло. Просто повезло, понимаешь? А потом у меня был выкидыш. Михалька, моя подруга, сказала: какое счастье, ты бы не вынесла — родить этого проклятого ребенка и видеть, на кого он похож, и думать, куда его пристроить… А я очень плакала тогда — от жалости и горя. Я вовсе не считала, что этот ребенок — проклятый. Это ведь был бы мой ребенок, только мой, и он ни в чем не виноват, правда? Я бы его все равно любила…