Криста Вольф - Образы детства
О втором бегстве вы рассуждаете, когда в то знойное воскресенье семьдесят первого года — теперь, в конце года 1974-го, ты вспоминаешь его уже только по записям — ошибочно проезжаете на северо-восток по улице, которая за церковью Согласия вливается в Хауптштрассе (улица как будто бы новая, польские солдаты мостят проезжую часть; оживлен-ные молодые лица, обнаженные по пояс, загорелые тела); она привела вас на задворки бывшего филиала «И. Г. Фарбен», ныне большого завода искусственного волокна. Сопоставив свои воспоминания, вы просите X. развернуться; вы имели в виду совсем другую улицу. Немного погодя вы таки находите въезд на бывшее Фридебергершоссе, оно ответвляется на северо-восток круче, чем вы думали, и поначалу напоминает ущелье — неудивительно, ведь оно прорезает южную закраину конечной морены,— а затем, поднявшись на равнину, выходит на простор: хоть налево смотри, хоть направо. По обочинам с обеих сторон корявые вишни. У дороги на Фридеберг, которого никто из вас в жизни не видывал, раньше были деревни Штольценберг и Альтенфлис, тоже неведомые, а теперь расположены Гужанки и Пшиленк — эти названия ты по буквам считываешь с карты, не связывая с ними совершенно никаких представлений. Ну все, сказала ты, слева перед вами бывшая гостиница «И. Г. Фарбен», справа —красные заводские цеха. Помедленнее, пожалуйста. Ага, по левой руке тут Старое кладбище, а дальше парк, в нем — вглядитесь, их видно за деревьями — до сих пор стоят ветхие здания бывшей лечебницы для душевнобольных.
Воззвания фюрера, в котором он пророчил советским войскам, что у стен германской столицы их постигнет «судьба всех азиатов» и что «большевистское наступление захлебнется в крови», Йорданы уже не слыхали. В тот же вечер они погрузили в ручную тележку два-три чемодана да мешки с постелями и впятером—Нелли, ее мама, брат Лутц и дед с бабкой — снова двинулись в путь, на сей раз пешком. Тетя Лис-бет и дядя Альфонс Радде с кузеном Манфредом шагали следом, толкая собственную тележку. Грузовика у дяди Альфонса Радде больше не было, однажды вечером дядя вернулся домой без него: дорожные заграждения, поставленные против передовых отрядов советских танковых частей, неотвратимо задержали и дядину машину. Идиотизм! —возмущался он. Как прикажете объяснить все это Бонзакам?! Короче говоря, пустившись в бега вторично, Радде тоже обзавелись ручной тележкой; местные уходить не собирались и охотно отдали ее в обмен на масло из кадочки Шарлотты Йордан.
Вышли под вечер. Лутц, судя по его убедительным теперешним заявлениям, в победу германского оружия уже не верил. И в двенадцать лет можно трезво смотреть на вещи. Ну а с тобой, сказал он сестре, между прочим, еще и не то бывало. Ты задумываешься, стараясь вспомнить. Если когда-нибудь Нелли и грозила опасность потерять голову, так это именно в ту ночь. Слово «отчаяние» тут не годится, ведь способность к отчаянию предполагает взаимосвязь с его подоплекой. А у Нелли не было взаимосвязи уже ни с чем. Она шагала - было темно, на востоке и на юге, в направлении Науэна, небо полыхало красными зарницами, лишь две страны света оставались, как говорится, для них открыты,— она шагала, спотыкалась, вязла в грязи на самом-самом краешке реальности. Круг допустимых мыслей сжался до точки: выдержать. Если точка погаснет — ее плоть сознавала это отчетливее, чем мозг,—она упадет в бездну. Внешней командной власти более не существовало, тем точнее Нелли приходилось повиноваться внутреннему источнику приказов, который, продолжая посылать безумные сигналы, не даст ей, быть может, немедля обезуметь.
Ты поневоле оставила слова Лутца без ответа.
Единственные немецкие имена, какие сохранились в бывшем немецком городе Л., — это имена усопших. Ленке вовсе не улыбается лезть в чащобу, которую являет собой нынче Старое кладбище. Не вижу смысла, говорит она. Но есть ведь и тропинки, правда, едва заметные среди жгучей крапивы и прочего сорняка. На кладбищах всегда пышная растительность, говорит Лутц. И вы пытаетесь втолковать Ленке, что обязательно надо взглянуть на кладбище, где вот уж двадцать шесть лет никого не хоронят, — разве можно такой случай упустить? Нет, ей это ни капли не интересно, отвечает она.
Вы-то знаете, чего она опасается: вдруг вам не понравится (точнее, покажется обидным), что кладбище не просто запущенное —это естественно,— но вдобавок и разрушенное. Об этом вы не заикаетесь, но какие слова звучат у вас в душе? Ты пристально всматриваешься в себя и обнаруживаешь легкое замешательство и грусть — не мешает разобраться, откуда они взялись.
Все надгробия, на которых было выбито в песчанике либо мраморе и выложено сусальным золотом «Покойся в мире» или же, языком лютеровской Библии: «А теперь пребывают они три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше» — все они, почти все повалены. Отбиты мечи у песчаниковых ангелов возле фамильных склепов, отбиты крылья, носы. Могильные холмики срыты, поросли травой. Люди, чьи пращуры лежат не на этом кладбище, пользуются тропинками в чащобе, чтобы сократить себе путь на работу. Вы не встречаете ни души. Воскресное утро.
Могилу единственной родственницы, похороненной на здешнем кладбище,— твоей прабабки Каролины Майер, — тебе не найти. На этой могиле Нелли была не то один, не то два раза с отцовой матерью, хайнерсдорфской бабушкой. Помнится, уже тогда холмик сплошь зарос плющом.
а на простенькой плите едва различимо проступала надпись «И пусть жизнь была хороша, но слагалась она из забот и трудов». Хайнерсдорфская бабушка оба раза вполголоса прочла эпитафию и, вздохнув, сказала: Запомни хорошенько, дочка. Это истинная правда.
Каролина Майер не пробудилась от своего вечного сна, хотя надгробная плита повалена и лежит в изголовье, размышляешь ты. К счастью, можно не опасаться, что мертвые воскреснут. А случись такое, ты бы не хотела оказаться человеком, который им объяснит, по какой причине мертвым мстят за те муки н страдания, что живые их соотечественники принесли другому народу, загоняя его сыновей и дочерей в газовые камеры, и сжигая в печах, и заставляя тысячами падать на колени у выры-тых своими руками могил, так что засыпанные могилы сочились кровью и земля, под которой лежали и полумертвые, местами шевелилась.
Вот ты и поняла причину замешательства и грусти: дело не в этих мертвецах с немецкими именами, дело в тех живых, в тех уцелевших, кто поневоле приходил сюда опрокидывать надгробия и топтать могилы, ибо ненависть вроде той, какую в них разожгли, не обуздать, не остановить перед могилами. Редко тебе доводилось так, как в эти полчаса на Старом немецком кладбище в Л., ныне Г., осознать полную метаморфозу своих чувств, наверняка явившуюся итогом тяжкого многолетнего труда (а он поглощал нас целиком, и уже не хватало сил оглянуться назад),— теперь эти чувства свободно и непринужденно пребывают на стороне тех, кто некогда звались «другими», и из-за них впадают в замешательство, если поневоле совершают над собою насилие.
Ленка — ты прочла это по ее лицу-поняла все без подсказок.
Кажется, именно ты наткнулась на роскошный, кстати неповрежденный, памятник булочника Отто Вернике. Лутц случайно не помнит, как звали их булочника с Зольдинерштрассе? Да вроде бы Вернике, сказал Лутц, Вам обоим пришло на ум, что умер он в самом деле за год, за два до конца войны; на памятнике стояла дата—1943 год. Бог ты мой, булочник Вернике! Он ведь редко появлялся за прилавком. А жена у него была крашеная шатенка. Подумаем же о них еще раз возле этого надгробия. Хлеб мы у них не покупали, только пирожные. Хлебом Бруно Йордан и сам торговал.
Видела ли Нелли в те годы сны, ты не помнишь, а уж какие именно— и вовсе говорить не приходится. (Ленка рассказывает, что ночью в польской гостинице ей приснилось, будто она, в своих линялых джинсах и выгоревшей блузке, затесалась в компанию придворной знати, первая — до прибытия королевской фамилии — беспечно отведала изысканных закусок и, преступив табу, снискала власть и авторитет, с помощью которых ввела некоего молодого человека и его приятельницу, людей простых. в это сиятельное общество, а сама сбежала оттуда, заметив, что потихоньку облачается в костюм рококо, и поймав себя на том, что начинает руководствоваться этикетом.) Нелли, вероятно, видела сны об уничтожении или о всевластии либо о том и другом поочередно.
(Вот если б ты могла рассказать об этом!- но ведь самая сердцевина этого знания держит оборону, и с разбега, решительным прыжком через палисад ее не возьмешь. Не сбылась безотчетная надежда, что когда-нибудь, по прошествии достаточного количества лет, любая колючая изгородь сама собою обернется морем цветов, по которому можно пройти целым-невредимым, чтобы разбудить надолго—«на сто лет» — заколдованную правду. Остается только продолжить рассказ, соблюдая максимум точности.) Лица, с которыми Нелли и ее родня столкнулись в первое утро второго бегства, носили имя Фольк, господин и госпожа Фольк.