Василий Белов - Год великого перелома
«Ну, так чево в Ольховице-то? — Аксинья выставила противень с холодным гороховым киселем. — Матку-то видел?» — «Видел… — глухо ответил Павел. — Сидели у Славушка». Никто в семье, кроме Ивана Никитича, не любил гороховый кисель с льняным маслом. Вспомнили об этом, наверное, все шестеро, вспомнили и затихли. «Пора сказать», — подумалось тогда Павлу, и он взял за руку Веру Ивановну. Сердце забилось… Он рассказал про допрос, но не все рассказал, утаил от родных то, что Скачков едва его не арестовал. Утаил и разговор с Митькой Усовым, зато набрался смелости, выдохнул: «Ехать надо! Пеките-ко подорожники!» Он так явственно помнит ту злую минуту. За большим роговским столом стихло. Ребенок в зыбке проснулся, встал на карачки, весело поглядел на семейство. Павел обвел всех несветлым своим взглядом, на ходу начал придумывать: «Деньги нужны, налог заплатить…» Он видел, что Вера так и замерла вся, так и пошла зачем-то к шкафу. «Не бойся! — Он выбрался из-за стола, настиг и обнял ее за плечи. — За море не убегу…» — «Куда средился-то?» — «На восьмую версту. Дорога зимняя падает… Володя Зырин обещал подвезти до Ольховицы! От Ольховицы в Сухую курью ездока много. Кто-нибудь подвезет. А то и пешком…» Горло его сдавилось, он не мог больше говорить. Вера заплакала. Аксинья молчала, готовая тоже к слезам, и неизвестно чем бы все кончилось, если бы дедко не одобрил решение Павла: «Поезжай, Пашка, поезжай, пока до вёшного! — Старик повысил голос. — А будем и вёшное-то ноне пахать? Пусть! Оксютка, иди за мукой, твори подорожники. И ты, Верка, не реви здря».
Вздыхал дедко Никита, охал, кряхтел и кашлял. Ему надо было идти молоть Митьке Усову. Павел слышит его голос, видит сивую бороду, и васильковый свет светит ему из глаз старика: «Поезжай, поезжай, Пашка, пока до вёшного. К весне-то авось образумится который-нибудь: либо Сталин, либо Игнаха…» Жена всю ночь плакала на плече. Утром, едва испеклись подорожники, едва попили чаю, скорей котомку на плечи! Долгие проводы, лишние слезы… Еще с вечера Павел видел, что река обозначилась под горой. Уже стояли на дорогах изрядные лужи. Пришлось ехать в шапке, но в сапогах. Глядела ли Вера вослед ему? Он ступал за подводой, старался не оглянуться назад. Скорее бы волок… В лесу зыринская кобыла вдруг обернулась назад. Она оскалила на Павла большие желтые зубы. Ее круглый кровавый глаз наливался голубизной, вырастал, словно радужный шар… Высокие черные ели стояли в снегу, до узкой тропы сжимая лесную дорогу, а впереди, перед возом, стояла женщина с ношей. Лошадь вот-вот ударит ее запрягом. Но ведь это она. Вера Ивановна, стоит со своей ношей на лесной снежной тропе! Господи, надо бы дернуть за вожжи. Надо остановить проклятую лошадь, а рука Павла двигается так медленно, что ничего не успеть, и вот сейчас Веру, жену его, изо всей силы ударит запрягом…
Павел Рогов пробудился на топчане в холодном поту. В окне брезжило, синело утро. Апалоныча рядом не было. Сердце билось после страшного сна.
Павел откинул крюк, сходил за угол, вернулся в пилоставку и затопил плиту. «Какая же это жизнь? Умываться снегом, в чугунке чай кипятить…» Так думал Павел Рогов, стараясь поскорее забыть кошмарный ночной сон. Оскаленная лошадиная морда еще долго явственно стояла в глазах.
Треска с полузасохшей хлебной горбушкой, кружка кипятку, три поперечные пилы, которые надо точить…
Он выточил их за час-полтора, но никто почему-то не шел за ними. Павел выглянул наружу: солнце сегодня поднималось совсем весеннее. И что-то копилось в душе… Жаль, нет старика. Сходить поискать его в бараках? Может, голодный. Никто теперь не слушает его говору по вечерам. Выселенцам не до него, а усташата на Пасху разъехались по домам. «Тоже вот, — думал Павел про Апалоныча, — ходит туда-сюда, то домой в деревню, то на станцию. Кормится прибаутками. А сам-то ты? Тоже вроде бы зимогор. Нет, надо уехать. Не горячись, думай… Домой? Нельзя домой. Там Игнаха Сопронов с наганом, милиция. Загребут в первый же день. Так ведь и тут загребут! Вон, Ерохин уже вызывал в кабинет. Доберутся, не сегодня так завтра. Уезжать надо. Шустов советует: «Просись в Красную Армию. Два года прослужишь добром, время минует». Возьмут ли без пальца-то? Антон Малодуб ничего не знает про жену и про сына… И кто это целое утро бродит за воротом?» Нащупал, прижал пальцем…
Крупная, с прозеленью, вошь поставила на раздумьях Павла последнюю точку. Он бросил ее в огонь, схватился за шапку, быстро накинул полушубок, вышел на волю. Куда? Он решительно ступил в сторону шустовского жилья.
Барак пуст. Лишь двое больных, с порубленными ногами выселенцев, молча шуруют в печи. Павел открыл двери в шустовскую комнатенку, встал около умывальника. На него с интересом глядело с полдюжины ребячьих глазенок. Взрослых нет. Дети с любопытством глядели на пришельца. Павел спросил, где у них тятя и мама. В ответ самый младший заревел почему-то что было мочи. Его дружно и быстро успокоили старшие.
Ребятня только что пускала мыльные пузыри. Нарочно для этого на топчане, вверх шерстью, был разостлан целый тулуп, штук пять радужных пузырей еще светилось на нем. Они долго не лопались на овечьей шерсти. Павел не забыл детских забав.
— А ну давай, дуй еще! — сказал он и подумал: «Откуда у них солома взялась?»
В два фарфоровых блюдца с мыльной водой начали тыкаться соломинки. На расщеплённых концах соломинок рождались и росли радужные красивые пузыри. Росли и слетали, парили над своими хозяевами, иные вытягивались от слишком сильного дутья и лопались к обиде нетерпеливого надувальщика. Большие, иногда с детскую голову, они срывались с концов соломинок и плыли по комнате. Ребятишки дули на них снизу. Иной пузырь подымался вверх к почернелому потолку. На круглых золотисто-радужных боках, в крошечном перевернутом виде, отражались все эти белоголовые восторженные шустовские наследники. Павел и сам позабыл про свой возраст. Хотел уже попросить у которого-либо из ребят соломинку и выдуть свой добротный пузырь, но в дверях появился Шустов. Павел покраснел, словно его застали за недостойным занятием:
— Вот, зашел… Думал, хозяин дома. Александр Леонтьевич… Я, значит, это… Уезжать лажу.
— Вот тебе раз! Куда?
— Не могу я тут больше…
Шустов сел на край топчана, вздохнул:
— Гляди сам, Павел Данилович!.. Вольному воля. Но думаю, что делаешь ты это напрасно. Гляди сам… Да.
Павел разволновался и заговорил не то, что хотел сказать:
— Сейчас слышу, за воротом кто-то ходит. Хватил, гляжу, вошь! как дробина… Да чтобы я… У нас сроду этого не было!
— Ну, одна, это еще полбеды, — невесело засмеялся Шустов. — Вот когда поползут рассьшным строем, тогда хуже ничего нет. Я в гражданскую помню…