Меир Шалев - В доме своем в пустыне
— Кто-то научил его готовить огурцы, которые я люблю.
Их запах вознесся из ее рта, заполнил воздух, вполз в мои ноздри и вошел внутрь моего рта.
— Ты слишком много себе позволяешь!
— Это вы пришли на мой рынок, а не я на ваш.
— Ты хоть получил удовольствие?
— Сначала да, но потом он взял верх.
— Ты мог бы научить его еще некоторым вещам, которые я люблю.
Я не ответил. Я мог бы возразить: «Кто-то подарил ему авторучку, которую ты любишь», — но у меня не было сил затевать весь этот балаган.
А когда я промолчал, она разозлилась:
— Так почему ты этого не сделал?
А когда я промолчал, она добавила:
— Потому что ты трус.
А когда я приподнялся на локте и посмотрел, слегка забавляясь, на нее и на ее гнев, она сузила глаза:
— Потому что тебе не хватило смелости сказать ему: это я. Ты спрятался. А огурцы, кстати, у него не так уж хорошо получились.
— Потому что он их недостоин, — сказал я. А когда она промолчала, я бросил: — Так же, как он тебя недостоин. — А когда она опять промолчала, я добавил: — Так же как никто тебя недостоин, Рона. И я тоже.
Она приподнялась, подползла на локтях и коленях, взобралась на меня, вытянулась в полный рост и спросила:
— Чей же ты тогда?
— Свой.
Ее губы на моих губах, ее соски на моих, наши колени соприкасаются.
— Тебя достойна только ты сама, Рона. А я нет.
ЧЕЙ ТЫ?— Чей ты? — повторила свой вопрос Слепая Женщина.
Я не ответил.
Ее рука на моем лице. Ее глаза всматриваются. Мои колени дрожат.
Ее рука покинула меня:
— Можешь идти, мальчик. Беги к своей матери.
Я отступил на один испуганный шаг и остановился. Страх приковал мои ноги друг к другу и к земле.
— Не бойся. Она уже волнуется за тебя.
Стена слепых детей — коричневая полоса высоких поношенных ботинок внизу, синяя полоса беретов вверху и две импрессионистские полосы вдоль всей ширины: тонкая полоска черных поясов и тонкая полоска сросшихся бровей — раскололась посредине. Я бросился бегом домой, к Матери, и не сказал ей ни слова.
Назавтра я слег с высокой температурой и несколько дней провалялся в постели в бреду. Стены и потолок грозили мне удушьем, черные точки спускались на мое тело. Пестрые пятна цветов — венчики, точно ладони, — сплетались и шелестели вокруг, одни в воздухе, другие прямо внутри моих глаз.
Когда я выздоровел и снова вышел на улицу, я стал прятаться всякий раз, как видел Слепую Женщину, но и спрятавшись, чувствовал, что она видит меня, и понимал, что все мои усилия тщетны. Слепа она, и потому укрыться от нее больше, чем я укрывался с самого начала, попросту невозможно.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Все переплетается друг с другом. Недавно, стоя на краю вентиляционного устройства в маленьком котловане и проверяя, как вода проходит через заржавевшие решетки, я вдруг увидел — ты не поверишь — двух бвизняток-бвондинок из третьего бвока. Они вышли из огромной арендованной машины, вместе с двумя мужчинами, тоже похожими друг на друга — одинаковые позолоченные очки на носу, оба лысые и оба с брюшком, — и с третьим видимо, шофером.
Смешно. Сначала я узнал их и только потом не поверил своим глазам: две маленькие девочки превратились в пару пожилых, шикарно одетых американских туристок с крашенными в голубой цвет волосами и в голубых платьях.
Я подумал, что на их месте покрасил бы волосы в такой цвет, где не было бы буквы «л», но ничего не сказал и даже не подошел к ним, потому что не хотел отвечать на вопросы, сравнивать воспоминания, выслушивать рассказы и хлопотливо похлопывать по плечу.
Из отчетов сестры я знал, что спустя годы после того, как они, маленькими девочками, ходили за Рыжей Тетей, неся воображаемый шлейф ее платья и грезя об американских женихах, они вышли замуж за двух близнецов из Нью-Йорка, которые в один прекрасный день внезапно заявились в наш квартал осведомиться о здоровье желтого представителя американских черно-белых гигантов, которого их покойный отец пожертвовал Дому слепых. Директор показал им имя их отца, выбитое на начищенной медной дощечке на стене здания, оборудование, купленное на его деньги, и новые классные помещения, построенные с их помощью. А когда близнецы вновь настойчиво поинтересовались судьбой кота, он открыл им правду.
— Всю правду? — испугался я.
— Он сказал им, что кот уже умер. Это же всего-навсего кот, а коты всегда через сколько-то лет умирают. Я не думаю, что они углублялись в детали.
И когда ты выждала, а я все молчал, ты вдруг спросила:
— Как ты мог это сделать, Рафауль? Даже я, которая верю во все, не могла поверить. Я и сегодня не верю.
— Ты тоже разыгрываешь наивность?! — взорвался я. — Мать сама хотела, чтобы я это сделал. Хотела и просила. Она все время твердила: «Когда ты вырастешь, Рафи, ты убьешь для меня этого кота».
— Я не думаю, что это была просьба. Скорее, что-то вроде пророчества, а может, даже опасения.
— Ну, так я выполнил для нее ее пророчество. О'кей? Ведь я для того и существую, не так ли? Чтобы выполнить, и доложить, и ждать одобрения. Я дочитал для тебя книгу, я почистил для вас портреты в коридоре, я отнес Аврааму его супчик, я убил для тебя кота, я погиб в несчастном случае, ведь так это заведено в нашей семье. — Сестра не ответила. И тогда я, полный жестокости и мстительности, добавил: — Но я хоть поднялся и ушел, а вот ты все еще торчишь там, с четырьмя старыми вдовами, одна безумнее другой, и со слепой женщиной в качестве бесплатного приложения.
— Я не торчу, Рафауль, я остаюсь там, потому что там мое место. А теперь лучше замолчи, потому что есть вещи, которые ты действительно не понимаешь.
Выйдя на улицу, что возле нашего квартала, американские близнецы узрели огромную желтую компанию: голосистых котят, беременных кошек и могучих котов с черными яйцами. И тогда они поняли, что все это — потомки кота, присланного за годы до этого их отцом, и пошли за ними следом. Так они добрались до лужайки, что за третьим блоком, где кошачью компанию уже поджидали мисочки с молоком, приготовленные близнятками.
«Кисы, кисы, бвиже, бвиже, вот двя вас мовочко…» — звали их голоса. Близнятки давно уже подросли и покинули наш квартал, но три раза в неделю появлялись здесь, в своих голубых платьях, с золотистыми волосами, чтобы навестить стариков родителей и покормить кошечек.
Американские близнецы ужасно разволновались при виде всей этой желтизны, и золотистости, и голубизны, и молока. Они подошли к девушкам и спросили, согласятся ли те показать им знаменитый Иерусалимский лес и поужинать с ними в ресторане. «Вес?» — холодно удивились близнятки, но на американский слух это неуверенное «вес» прозвучало, как утвердительное «йес», и в тот же вечер нью-йоркские близнецы вернулись в квартал, а через месяц состоялись две пары свадеб, сначала в Иерусалиме, потом в Америке, и обе близнятки остались там.
Я смотрел на них и на их мужей издали и молчал. Сколько раз я уже видел намеки, скрывающиеся в каждой расщелине, древние следы в пыли, картины, плывущие на внутренней стороне глаза.
«У кого есть силы на все это? — думал я. — Зачем мне весь этот балаган? Для чего?»
НЕ ЗНАЮ, ПОЧЕМУНе знаю, почему я вспомнил это именно сейчас, но прежде, чем забуду: в пятом блоке, позади наших двух веранд, жила семья с двумя мальчиками. Со старшим сыном я много лет спустя служил в резервных частях, пока он не погиб в Ливанской войне. Младший ушел из дома и, по слухам, жил в кибуце. Он был моего возраста, и мы много играли вместе. Он редко заходил в наш дом, потому что Большая Женщина не любила принимать гостей, но я ходил к нему.
У его отца был магазин одежды на улице Яффо, вблизи «Давидки»[158], и Бабушка, покупая у него одежду, беззастенчиво требовала для себя сразу три вида скидок: «скидку для соседок», «скидку для вдов» и «скидку для постоянных покупателей».
Он был толстый и лысый, в позолоченных очках, и тело его было сплошь покрыто волосами, как у обезьяны. Мальчик Амоас говорил, что он «из потомков Балшемтова»[159], и утверждал, что во время бритья он повязывает себе на шею нитку, «чтобы знать, где у него кончаются волосы, что из бороды, и начинаются волосы, что на теле».
Оба мальчика и их отец не раз приглашали меня «на спагетти». Этого блюда никто в Иерусалиме тогда не знал, а в их доме оно готовилось часто и с большим энтузиазмом. Они ели эти спагетти в двух видах — с мясными шариками и очень острым томатным соусом или с оливковым маслом и огромным количеством чеснока и петрушки, вкус которых, после бесчисленных «бутербродов каменотеса», съеденных мною у Авраама, я уже успел полюбить.
У них была мясорубка, вроде нашей, с ручкой, и тисками для крепления, и металлическим винтом, вращающимся внутри. Большая Женщина не позволяла мне крутить нашу мясорубку. Бабушка говорила: «Это женская работа, Рафинька, это не для тебя», — а Мать кричала: «Немедленно вытащи оттуда пальцы, Рафаэль!» — едва лишь я входил в кухню, когда там перекручивали мясо. Но здесь мы стояли, глава семейства, его два сына и я, возле кухонного стола, и тут мне позволялось скармливать мясорубке мясо, совать пальцы в ее пасть, крутить ручку, прислушиваться к тонкому визгу перемалываемой в ней плоти и глядеть на красно-бело-розовых червей, выползающих из ее дырочек.