Борис Носик - Смерть секретарши (повести)
В понедельник его должны были везти в какой-то передовой или просто очень дальний лесхоз, но прежде, чем явиться к областному начальству, он пошел на переговорный и позвонил в редакцию. Опять подошел Евгеньев (он, похоже, не вылезает из Ритиной комнаты), голос его звучал как-то странно, но Гена не разобрал, в чем была странность, потому что слышимость была не ахти. Кажется, Евгеньев спросил у него, как дела. Потом он отчего-то молчал, а Гена ругался с телефонисткой из-за плохой слышимости.
— Гена, — сказал наконец обозреватель. — Ты слышишь меня? Риты нет. Ты понял?
— Где она? — закричал Гена зло: он так мямлил, этот пижон, что он, не может громче?
Обозреватель сказал очень тихо и отчетливо:
— Понимаешь, она умерла.
— Когда? Где? Отчего? — спросил Гена настойчиво, точно желая разоблачить Евгеньева, уличить его во лжи.
— Кажется, в субботу…
— Отчего ж тогда мне не сообщили? — Гена настаивал на какой-то неувязке, каком-то несовпадении с действительным положением дел, которое должно было выявиться в словах Евгеньева и тем самым опровергнуть чудовищный смысл того, что он там промямлил у себя в редакции, перед летучкой, за тысячи верст отсюда.
— Мы не знали, что вам… — сказал Евгеньев. — Мы не знали вообще. Мы не знали сами. Ничего не знали. Сегодня узнали, случайно.
— Я вылетаю, — сказал Гена.
— Да, да, делайте так, как вы считаете… Как вы сочтете…
Гена больше ничего не слышал. Может, Евгеньев уже повесил трубку, считая, что они обо всем поговорили. Но ведь он не сказал даже, отчего она умерла и каким образом. Как это вообще может быть?
Гене вдруг пришло в голову, что Евгеньеву трудно говорить об этом. Или неудобно. А если позвонить еще кому-нибудь? Скажем, шефу. Нет, вряд ли шеф знает больше, чем Евгеньев. Надо узнать правду. Нет, нет, не надо… Надо лететь в Москву. Надо приложить все силы — достать билет на сегодня, на сейчас. Он заехал в гостиницу за вещами и сразу поехал в аэропорт. Через три часа он уже сидел в самолете — это был самый долгий и мучительный перелет в его жизни: кто сказал, что самолеты летают? Их болтало где-то над Уралом, у Гены первый раз защемило сердце. Их посадили на неприглядном поле под Куйбышевом. Потом их снова волокли и уже под вечер наконец посадили в домодедовском аэропорту.
* * *Из аэропорта он поехал к Рите. Отпустив машину, он помедлил немного на тротуаре, с надеждой взглянув на Ритино окно. Если бы хоть горел свет, хоть какой-нибудь, пусть полусвет, пусть тот проклятый четвертьсвет, что угодно — тогда слабая его надежда на недоразумение превратилась бы в какую-нибудь уверенность.
Гена поднялся по лестнице и долго звонил, прислушиваясь к шорохам за дверью. Наконец ему открыл заспанный, испитый мужик неопределенного возраста.
Гена никогда не видел дядю Лешу, однако он много слышал о нем от Риты. А главное — он слышал самого дядю Лешу: как он падает в коридоре, как страдает от смертельной жажды, как рычит под дверью, прося его опохмелить, и даже слышал однажды, как он там блюет, дядя Леша, — слышал в те далекие, невозвратимо счастливые времена…
— Вы дядя Леша, — сказал Гена. — Я слышал о вас много. Много… хорошего… От Риты.
— А как же, — сказал дядя Леша. — Она меня жалела. Хорошая была женщина, такую вряд ли подселят — какое-нибудь попадется отродье…
Дядя Леша знал все, и надежды больше не оставалось.
— Можно?.. — сказал Гена. — Можно я взгляну?
— А хоть и нельзя, теперь уже все можно, — непонятно сказал дядя Леша. — Сам я промашку дал, а теперь уж чего — любуйся.
С этими словами дядя Леша распахнул дверь Ритиной комнаты, и Гена оглянулся затравленно. Дядя Леша кивнул, довольный произведенным впечатлением. То, что представилось Гене, было ужасно, потому что комната была совершенно пуста, почти неузнаваема. Можно было еще узнать стены с темными квадратами обоев на месте Эйфелевой башни и писающего гамена, но в самой комнате не было ничего — ни мебели, ни украшений, ни ламп, ни даже сора: она похожа была на бесстыдно голого мертвеца.
— Вчера и управились, ироды… — сказал дядя Леша. — Племянники, мать иху, Игоряша и Вадик, все подчистую ободрали, я, старый дурак, раззявился, еще дверь им открыл. Они говорят: стал известен факт смерти, мы как единственные наследники, но просто для облегчения формальностей вы уж тут посидите в коридоре, тем более вы, говорят, пьяный, так что мы вам литру дадим. А я как раз и не сильно был пьяный, вечер только начался, я как раз думаю, гдей-то Ритка пропадает, зайти, что ли, к ней… В общем, они как начали все в машину таскать, за час все равно под метелку. Бутылка там была у Риты для меня заначена, иностранная бутылка с коктейлем, я им говорю, это специально мне Рита хранит, на случай жажды, а они говорят: сиди, пьяная морда. Так прямо и выразились, один меня даже в комнату мою стал запихивать, это за все мое доброе, что мы с ней вместе душа в душу прожили, да еще я им дверь открыл, а они и литру не дали, и обращались так, да я, если б заявление сделал как инвалид…
Комната была настолько мертва, что если б даже вернулась Рита… Но комната говорила о том, что Рита ни за что не может вернуться, даже если безмерные успехи реанимации и так далее, потому что Рите больше некуда было вернуться, и комната умерла вместе с ней…
Гена давно чувствовал, что кто-то трогает его за руку, но долго не мог очнуться. Наконец он увидел дядю Лешу, который смотрел на него умоляюще.
— Давай выпьем чуток, а? Вместе. За помин ее души — все же хороший был человек, там еще на углу открыто, пойди возьми, а я тебе посодействую, честно, пополам, сейчас у меня нет, но как получу, сразу…
— Ладно, — сказал Гена. — Только гляди за моими вещами. А то племянники.
— Теперь уж нет, — хохотнул дядя Леша. — Твои не дам.
Мог ли он подумать еще вчера, что будет здесь, в Москве, в последний час перед закрытием толкаться вместе с алкашами на углу в продмаге (том самом, где он покупал коньяк, когда шел к Рите в тот самый первый раз, уже год или больше), чтоб выпить на пару с дядей Лешей, которого весь год люто ненавидел за его способность загреметь и захрюкать в коридоре в самый неподходящий момент его, Гениной, жизни, с дядей Лешей, которого он раньше не видел, но который в его воображении был похож на свинью, но который, как выяснилось, всегда верил в Ритину доброту и знал его Риту лучше, чем он, Гена, с которым она собиралась вместе…
* * *Прощались в больничном морге. Больница была гинекологическая, так что даже самые недогадливые и несведущие могли догадаться, что Риточка умерла от несложной операции предотвращения беременности, какие без особой опасности для жизни и вреда для здоровья производят над собой многие замужние и незамужние женщины. Но поскольку в данном конкретном случае все закончилось так плачевно для молоденькой секретарши, то у многих мужчин, присутствовавших на панихиде, было смутное и даже не вполне ими формулируемое чувство вины и даже соучастия в убийстве юной женщины, привезенной из больничного морозильника и положенной на специальное возвышение посреди зала в окружении венков с надписями на лентах, пошлыми, как и все неуместные в этом случае слова. Она была нисколько не похожа на живую Риту, всегда такую теплую, уютную, изящную, даже как бы мурлычащую, эта замороженная и скорбная женщина, и, без страха целуя ее жесткий лоб и ее ледяные руки, Гена думал о том, что, конечно же, это не она, не Рита — это другой человек, а скорее и не человек даже, потому что человек — это ведь сочетание души и тела, движения и плоти, взгляда и дрожи ресниц, дыхания и речи, а здесь… Здесь были останки, столь же чужие и малопредставительные, как, скажем, урночка с прахом или, скажем, сердце, вырезанное из тела, которое бывает, по прихоти покойного или его родственников, хоронят отдельно от тела.
Из морга они ехали вместе с ней на кладбище через бесконечную панельно-блочную пустыню московской окраины, словно бы специально устроенную для подобных печальных случаев, чтобы не нарушать безысходно-горестного настроения родных и близких какими-нибудь неожиданными живыми красками или неуместным проблеском веселья.
«Вот мы и едем все вместе, ты едешь с нами, — думал Гена. — Боже, что за пикник, что за грустная прогулка, но ты здесь моложе всех, и ты снова в центре внимания…»
Гена видел, как ссутулился сегодня Евгеньев, как печален Коля, как угрюм Колебакин, но он не ревновал ее нынче ни к кому и даже благодарен был мужчинам за проявление чувства, за сочувствие, за любовь к Рите, за высокую оценку ее человеческих достоинств, о которых столько говорили сегодня.
На кладбище снова надо было говорить, но все уже были измучены, и только шеф нашел в себе мужество продолжать — он говорил не без волнения, говорил как положено, в общем, что-то такое говорил — он был идеальный человек для всяких похорон, старпер Капитоныч. Он сказал, в частности, что партийная печать осиротела без Риты, что она была принципиальная журналистка, один из тех винтиков, без которых не вращаются колеса высокой печати, что она была бескомпромиссна, исполнительна, аккуратна, что она была хороший товарищ и что ее улыбка освещала жизнь редакции. Что в конечном итоге она была беспартийной коммунисткой, он брал на себя смелость заявить это во всеуслышание с данной трибуны.