Стыд - Рушди Салман Ахмед
Быстрый их шепоток прерывался только вскликами-всхлипами, вроде: «А разве я не предупреждала?!» или «Почему ж мне эту кашу расхлебывать!»
Но перемены, что называется, налицо. Из тесного кружка доносятся споры! Впервые за двенадцать лет сыновняя просьба расколола единые ряды матушек — они спорят! А в споре мнения притираются со скрипом, с трудом. И так непросто вновь обрести незыблемое единение младых лет.
Но вот они выбираются из руин порушенного единства и силятся обмануть и сына, и самих себя — дескать, ничего особенного не произошло. Они-таки пришли к единому мнению, но чего стоило им теперь это уже лицемерное единство! Ведь мальчика не обмануть!
Первой берет слово крошка Бунни:
— Что ж, твои желания справедливы. По крайней мере одно мы выполним!
Мальчик вне себя от счастья, а матушки в ужасе. Омар задыхается, в горле у него клокочет.
— Какоекакоекакое? — шепчет он, не в силах перевести дух. Эстафета переходит к Муни.
— Мы закажем тебе ранец, его доставят на подъемнике, — важно начала она. — Ты пойдешь в школу. Но не очень-то радуйся. Не успеешь из дома выйти, тебе прохода не дадут, начнут обзывать, насмехаться— все равно что ножом колоть, и пребольно. — Муни, самая ярая противница его освобождения, режет словом ровно клинком.
Завершает старшая матушка:
— Смотри, на улице никого не обижай. Мы все равно узнаем, как бы ни скрывал. Отвечать на оскорбления — значит унижаться, поддаваться запретному чувству — стыду!
— То есть терять свое достоинство, — подхватывает средняя матушка.
СТЫД. Написать бы мне это слово на родном, а не на чужом языке, испорченном ложными понятиями и мусором былых эпох, о которых нынешние носители языка вспоминают без угрызений совести. Но я, увы, вынужден писать на английском и потому без конца уточнять, дополнять и переиначивать написанное.
ШАРАМ — вот нужное мне слово! Разве убогенький СТЫД передаст полностью его значения! Три буквы — шин, ре, мим (написанные, разумеется, справа налево)—да еще черточки-забар для обозначения кратких гласных. Вроде маленькое слово, а значений и оттенков — на целые тома. Не только от стыда отвращали матушки Омар-Хайама, но и от нерешительности, растерянности, застенчивости, самоедства, безысходности и от многих еще чувств, которым в английском языке и названия-то нет. Как бы стремглав и безоглядно ни бежал человек с родины, без багажа (хотя бы ручного) не обойтись. Вот и Омар-Хай-ам (речь идет все-таки о нем): возможно ли, чтобы запрет, наложенный матушками на стыд (то бишь на шарам) еще в детстве, перестал действовать на нашего героя в зрелые годы, много после его бегства из зоны матушкиного влияния?
Невозможно, ответит читатель.
А что суть противоположность стыда? Что останется, если, подходя арифметически, вычесть шарам из нашей жизни? Останется, очевидно, бесстыдство.
Из-за унаследованной гордыни и чересчур уж особенного детства Омар-Хайам Шакиль, дожив до двенадцати лет, так и не познал чувства, на которое матушки наложили суровый запрет.
— Какой он, этот стыд? — недоумевал он, и матушки пускались в объяснения.
— Лицо краснеет, а сердце бьется часто-часто, будто дрожит, — пугала Чхунни.
— Бывает и наоборот, — вставляла средняя матушка.
С каждым годом все отчетливее проступали различия сестер, Они уже спорили по пустякам (и это настораживало), вроде того, чья очередь писать заказ и отправлять его с подъемником, или: пить им полуденный чай в гостиной или в холле у лестницы.
Отпустили они сына в солнечный просторный город, и словно пелена спала у них с глаз. Ведь они отказывали ему в праве жить, набираться опыта. В тот день, когда их детище впервые показалось на людях, трех сестер наконец-то поразили стрелы запретного шарама. Но распри меж матушками кончились лишь тогда, когда Омар во второй раз покинул дом. А окончательно единство восстановилось, когда они решили завести второго ребенка…
Нужно рассказать и еще кое о чем, еще более удивительном. А именно: хотя бунтарское желание Омар-Хайама и порушило единство матушек, но столь долго они прожили вместе, что напрочь потеряли каждая свою суть и, даже обособившись, не обрели вновь своих былых черт и привычек. Все-то у них перемешалось: у младшенькой Бунни у первой появились седые волосы, а в поведении проглянула царственная величавость, что более пристало старшей в семье; старшая, Чхунни, похоже, совсем потерялась и растерялась, породнившись с сомнениями и колебаниями; а Муни вдруг принялась с наигранной злобой язвить и разить всех и вся, что испокон веков считалось привилегией младшего ребенка в семье (увы, младшие дети вырастают, а привилегии сохраняют на всю жизнь). Путаница коснулась не только душ, но и тел, обратив сестер то ли в кентавров, то ли в русалок. И свидетельствовала эта путаница об одном: даже отделившись друг от друга, они по-прежнему составляли одно целое.
Всякий бы сбежал от таких матушек. Много позже Омар-Хайам вспоминал о детстве, как влюбленный — о давно покинувшей его девушке: воспоминания сильны, но былой страсти нет. Так пылкое сердце цепко удерживает память в своем узилище. Только сердце у Омара полнилось не любовью, а ненавистью. И вместо пыла — лед. Его великий тезка питал вдохновение любовью, а наш герой — желчью. Что и говорить, нечем похвастать.
Нетрудно убедиться, что сызмальства в Омар-Хайаме взрастало ярко выраженное женоненавистничество. И все его последующие отношения с женщинами зижделись на стремлении отомстить его недоброй памяти воспитательницам. В защиту Омар-Хайама скажу: всю жизнь, чем бы ни приходилось ему заниматься, он не забывал о сыновнем долге и исправно оплачивал все расходы матушек. Даже ростовщик Пройдоха перестал наведываться к подъемнику. Это ли не свидетельство омаровой любви, какой-никакой, а любви… Впрочем, пока Омар еще маленький мальчик; подъемник умельца Якуба только доставил новый ранец; вот юный бунтарь надевает его, входит в подъемник, и ранец проделывает обратный путь — на землю.
На двенадцатый день рождения Омар-Хайаму подарили не торт, а свободу. А в ранце и тетради с голубыми линейками, и грифельная доска, и досточка деревянная — на ней можно писать мелом, а потом стирать; несколько заточенных тростниковых палочек — плести хитроумную вязь родной письменности; мелки, карандаши, деревянная линейка, готовальня с транспортиром и циркулем, компас; а еще маленькая алюминиевая коробочка — для препарирования лягушек. Итак, Омар-Хайам покинул матушек, в ранце у него был целый арсенал орудий познания. Матушки помахали ему на прощание как и прежде — все разом!
Не забыть Омар-Хайаму, как, выбравшись из подъемника, ступил он на пыльный «ничейный пустырь», окружавший его детскую обитель, отторгнутую как военным поселением, так и городом. Не забыть ему и кучку зевак, и диковинную гирлянду в руках у одной из женщин.
Когда слуга принес жене лучшего в К. кожевника заказ от трех сестер изготовить школьный ранец (слуга наведывался к подъемнику дважды в месяц, согласно желанию сестер), Зинат Кабули тут же бросилась к дому своей лучшей подруги Фариды, вдовы Якуба-белуджа, жившей с братом Билалом. Все трое более двенадцати лет свято верили, что смерть Якуба-белуджа на глазах у всей улицы прямо связана с сестрами Шакиль, и сейчас дождаться не могли, когда дитя преступной связи затворниц предстанет перед всем честным народом. И вот они пришли к дому сестер Шакиль и принялись терпеливо ждать. Зинат Кабули притащила из лавки целый мешок старых, полусгнивших башмаков, сандалий, чувяк — все равно за них никто и гроша ломаного не даст. Вся эта разномастная обувка, связанная в гирлянду, дожидалась своего часа: нет ничего позорнее, когда человеку надевают этакую башмачную гирлянду.
— Собственными руками наброшу ее мальцу на шею! — клялась подруге Зинат. — Вот увидишь!
Целую неделю пришлось дежурить Фариде, Зинат и Билалу, и, конечно, они привлекли всеобщее внимание. Так что у подъемника Омар-Хайама встретили и другие насмешники: оборвыши-мальчишки, безработные чиновники, прачки, не очень-то спешившие к мосткам на реке. Был там местный почтальон Мухаммад Ибадалла. На лбу