Габриэль Гарсиа Маркес - Сто лет одиночества
Через несколько дней эта женщина ни с того ни с сего позвала Хосе Аркадио к себе домой и увела из комнаты, где была ее мать, в спальню, якобы показать ему карточный фокус. Там она щупала его так напористо, что, сначала вздрогнув от удовольствия, он испытал вдруг разочарование, а потом даже страх. Она пригласила его к себе этой ночью. Он обещал прийти, больше от растерянности, нежели из любопытства. Но, когда наступила ночь, в жаркой постели он понял, что все равно пойдет к ней, даже сам того не желая. Он оделся не глядя, слыша в потемках ровное дыхание брата, сухой кашель отца в соседней комнате, кряхтенье кур в патио, звенящий стон москитов, барабанную дробь своего сердца и другие неуемные шумы жизни, никогда и нигде им не замечаемые. Хосе Аркадио вышел на спящую улицу. Он всей душой желал, чтобы дверь была заперта на засов, а не просто прикрыта, как было обещано. Но дверь оказалась незапертой. Он толкнул ее кончиками пальцев, петли так зловеще и громко скрипнули, что у него похолодело внутри. Едва он вошел, протиснувшись боком и стараясь не шуметь, его окутал тот самый запах. Он остановился в комнатушке, где трое братьев женщины спали в гамаках, которые были подвешены неизвестно где и как, — в темноте было не разобрать, — и ему ничего не оставалось, как прокрасться на ощупь до двери в спальню, а там, войдя, угадать, куда повернуться, чтобы не ошибиться кроватью. Прокрался и вошел. Но сначала наткнулся на веревки, потому что гамаки висели ниже, чем можно было предвидеть, и один из мужчин, оборвав свой храп, во сне перевалился на другой бок и сказал с некоторым сожалением: «Прошла среда». Когда он сунулся в спальню, дверь — что поделать? — чиркнула низом по земляному полу. И тут, в полнейшей тьме, его охватила безысходная тоска: он не знал, куда ступить. В узкой комнатушке спали мать, вторая дочь с мужем и двумя детьми и женщина, которая, возможно, его и не ждала. Он мог бы идти на запах, если бы этот запах не разносился по всему дому, такой неопределенный и в то же время такой узнаваемый, свой, как своя кожа. Он долго и тихо стоял на месте, скованный леденящей беспомощностью, когда вдруг чья-то растопыренная пятерня, шарившая во тьме, прикоснулась к его лицу. Он не удивился, потому что невольно ждал этого прикосновения. И доверился невидимой руке. В состоянии полной подавленности дал довести себя до какого-то непонятного ложа, где с него стащили одежду, свалили наземь, как мешок картошки, ворочали с боку на бок в бездонной тьме, где у него было много рук, где уже пахло не женщиной, а нашатырем и где он старался вспомнить ее лицо, а видел лицо Урсулы, с трудом соображая, что делает то, что ему давно хотелось сделать, но никогда не представлялось, что он сможет это сделать; не зная, как это вдруг получается, потому что не знал, где у него ноги, где голова, чьи это ноги и чья это голова, и был уже больше не в силах сносить холодное шуршание своей поясницы, и вздохи своих кишок, и страх, и только испытывал жуткое желание бежать и в то же время хотел навсегда остаться в этой ожесточенной тиши и в этом страшном одиночестве.
Ее звали Пилар Тернера. Ей пришлось участвовать в знаменитом исходе, который завершился основанием Макондо, но ушла она не по своей охоте, а по воле родителей, хотевших оторвать дочь от человека, который изнасиловал ее, четырнадцатилетнюю, и продолжал наведываться к ней еще восемь лет, но никак не решался связать себя семьей, потому что был он человек непутевый. Обещал разыскать ее хоть на краю света, но немного позже, когда уладит все свои дела, а она все ждала и уже видела его в других мужчинах, высоких и коренастых, блондинах и брюнетах, которых посылали к ней карты — по суше и по морю, через три дня, или через три месяца, или через три года. Ожидание отнимало у нее силу чресел, упругость груди, мечту о ласке, но нетерпение плоти осталось прежним. Обалдевший от чудесной забавы Хосе Аркадио каждую ночь пробирался к ней по лабиринту клетушек. Как-то раз входная дверь оказалась запертой, но он стучал и стучал, решив, что, если хватило смелости стукнуть туда в первый раз, теперь надо, хоть тресни, но достучаться, и действительно, она открыла дверь. Днем сон почти валил его с ног, но втайне он наслаждался мыслями о прошедшей ночи. Однако когда она приходила к ним — болтливая, беспечная вертихвостка — ему не надо было унимать волнение крови, ибо эта женщина, чей взрывчатый смех заставлял вспархивать голубей, не имела никакого отношения к той неведомой силе, которая принуждала его хватать ртом воздух, не выдыхая, и рвала сердце из груди, и открыла ему, отчего мужчины страшатся смерти. Он был так занят своими ощущениями, что даже не понял причину всеобщего ликования, когда его отец и младший брат сотрясли стены дома криками о том, что им удалось раздробить металлический слиток и выковырнуть золото Урсулы.
В самом деле, после долгих и утомительных манипуляций они добились успеха. Урсула была счастлива и даже воздала хвалу Господу за существование алхимии, а жители городка старались протиснуться в лабораторию, возле которой их угощали лепешками с повидлом из гуаявы{31} во имя свершившегося чуда, а Хосе Аркадио Буэндия показывал всем плошку с крупинками золота, словно он сам его создал. Удовлетворив общее любопытство, он наконец оказался лицом к лицу со своим старшим сыном, который в последнее время почти не заглядывал в лабораторию. Отец поднес к его глазам сухую желтоватую массу и спросил: «Что это, а?» Хосе Аркадио чистосердечно ответил:
— Дерьмо. Собачье.
Отец ударил его тыльной стороной руки по губам так, что у парня брызнули сразу и слезы и кровь. Ночью Пилар Тернера делала ему примочки из арники{32}, ловко орудуя в темноте пузырьком и ватой, а потом выполнила все, что ему хотелось, очень искусно и заботливо, постаравшись «так любить, чтобы охоту не отбить». Они достигли уже такой стадии близости, что через какое-то время невольно заговорили друг с другом тихим шепотом.
— Я хочу быть только с тобой, — заявил он. — Скоро расскажу всем и обо всем, и хватит по углам хорониться.
Она ему не противоречила.
— Хорошо бы, — отвечала она. — Когда будем одни, зажжем лампу, чтобы видеть друг друга, и я смогу кричать так, как захочется, и никто нос не сунет, а ты будешь говорить мне на ухо всякие сладкие гадости, все, что надумаешь.
Такие разговоры, сверлящая душу обида на отца и грядущая дозволенность тайной любви придавали ему храбрости и самоуверенности. Неожиданно, без колебаний, он про все рассказал младшему брату.
Сначала малыш Аурелиано понял только то, что брат подвергает себя немыслимо страшным испытаниям и неизвестно ради какого удовольствия. Но мало-помалу он заражался волнениями Хосе Аркадио. Его стали интересовать мельчайшие подробности, он научился испытывать мучительное томление и минуты блаженства, ощущал страх и счастье. Аурелиано ждал брата до рассвета, вертясь в одиночку на кровати, как на раскаленных углях, а затем они разговаривали, не смыкая глаз, до того часа, когда уже пора вставать, а потому днем их постоянно одолевала сонливость, оба испытывали одинаковое презрение к алхимии и отцовской премудрости и искали уединения. «Бродят как очумелые, — говорила Урсула. — У мальчишек глисты, не иначе». Она приготовила тошнотворный чай из резаной пижмы, который они оба выпили с неожиданным мужеством, а позже в одно и то же время садились на горшки по одиннадцать раз на день, вытаскивали из кала розоватых червей и показывали всем с превеликой радостью, ибо таким образом удавалось обхитрить Урсулу, которую озадачивал их упадок сил и отсутствующий взгляд. Аурелиано уже не только многое понимал, но и пытался вжиться в ощущения брата. Однажды, когда тот подробно объяснял ему механику любви, он его прервал вопросом: «А самому тебе как?» Хосе Аркадио не задумываясь ответил: