Лоренс Даррел - Горькие лимоны
Во всем этом было нечто такое, что отличало Кипр от всего остального Средиземноморья — это был сельскохозяйственный остров, урбанизация на котором пошла с места в карьер, и началась она прежде, чем обитатели его успели понять, что им следует сохранить из прежнего своего уклада и образа жизни.
Повсюду глаз натыкался на тревожные признаки перемен: к примеру, на кипрский образчик гордого владельца малолитражки — он курит трубку и любовно надраивает «мор-рис-минор»; крестьяне в костюмах покупают консервы и мороженое мясо в местном аналоге «Со-ор»; лавки мороженщиков, где теперь не сыщешь и следа тех изысканных сладостей, что превращают ближневосточные города в незабываемое подобие сказки из «Тысяча и одной ночи»; едва ли не полное отсутствие хорошей рыбы и рыбных деликатесов. Насколько я мог судить, жизненные стандарты здешнего горожанина стали примерно соответствовать жизненным стандартам обитателя манчестерского пригорода. Деревенское житье-бытье продолжало существовать на правах этакого подводного течения. Крестьянин понемногу превращался в некий странный реликт забытого образа жизни. Белый хлеб и белые воротнички!
И все-таки бок о бок с этим плоским и лишенным какой бы то ни было внутренней красоты миром неведомым образом умудрились сохраниться истинные средиземноморские moeurs— но две эти стороны здешней жизни, казалось, существовали совершенно независимо друг от друга. Переполненные автобусы продолжали доставлять в город обутых в черные башмаки крестьян с чудными старомодными манерами, в сопровождении дочерей и жен, из коих многие продолжали щеголять перманентом и довоенными коротенькими стрижечками. Остались цыгане, остались — честное слово — бродяги и профессиональные поэты, но само их появление на городской сцене было теперь крайне редким и оставляло впечатление некоторой иллюзорности. Я никак не мог понять, где они прячутся, откуда они берутся, эти персонажи традиционной мест-ной литературы. Как им удалось обойтись без кепки и пары ботинок, дешевого пальто и портфеля, непременного набора, который — не считая, конечно, всеобщего отчаяния и голода — сделался главным отличительным признаком югославской народной революции? Трудно сказать— тем более что они по-прежнему, грубовато и многословно, настаивали на своем праве быть. Они, как и в былые времена, обожали дыни и выпивку, им неизменно сопутствовал тот терпкий запах деревенской жизни и деревенских нравов, который можно встретить гдеугодно, от Сардинии до Крита. И при всем том они казались до странности бесплотными. Я сделал вывод: где-то здесь, неподалеку, за красными почтовыми ящиками и наводящими тоску «Юнион Джеками» [17](здесь они, неведомо почему, реяли исключительно над полицейскими участками) должен сохраниться настоящий Кипр, где продолжают жить своей привычной — радостной, буйной, суматошной — анархической жизнью эти удивительные, отгороженные от остального мира поселения человека средиземноморского. Вот только где? Время от времени я останавливал людей на улице и спрашивал, откуда они приехали: спортсменов в сапогах и патронташах, которые потягивали бренди и, опершись на ружье, ждали своего автобуса; степенных священников и ходжей в тюрбанах; патриархов в мешковатых штанах со спеленатыми младенцами на руках; женщин в цветастых платках. В награду мне доставались названия деревень; названия я запоминал. Потом я точно знал, где искать домотканые вещи и шелк (Лапитос) или резные шкафчики и полки (Аканту). Кирения была для всей округи ярмаркой.
Тем временем британская колония жила безупречно монотонной жизнью, по крайней мере, внешне: разъезжала по острову на маленьких автомобилях, выпивала в яхт-клубе, ходила в церковь и впадала в кошмарные приступы ипохондрии при одной только мысли о возможности остаться без приглашения в Дом Правительства в день рождения Ее Королевского Величества. Слушая их разговоры, я невольно представлял себе, как сгущаются вечерние сумерки над Брикстоном[18]. На Мальте и на Гибралтаре, вне всякого сомнения, обитают точно такие же колонии. Сколь часто описывали их, и как же они скучны. При этом мои соотечественники были вполне достойными, культурными людьми, которых забросило в эти места вовсе не смутное желание расширить горизонты ума, доселе озабоченного только проблемами собственной лености и профессионального роста, но заслуживающая всяческого уважения тяга к солнечному теплу и низкому подоходному налогу. Как жаль, что многие черты нашего национального характера истолковываются превратно! Наша застенчивость и полное отсутствие воображения иностранцам кажутся бесцеремонностью, неразговорчивость— глубочайшей формой мизантропии. Но, спрашивается, чем же наша провинциальная неотесанность хуже исконного средиземноморского образа жизни, с его вечным лицемерием и неискренностью? Меня на этот счет терзали смутные сомнения. Хотя Маноли, местный фармацевт, жил в перманентном состоянии нервической возмущенности британскими манерами, британской надменностью и так далее. Особенную ненависть вызывал в нем генерал Энви[19]. Всякий раз, увидев генерала, неторопливо вышагивающего по главной улице, он принимался буквально пританцовывать от ярости: такой самоуверенно-надменной представлялась ему линия пожелтевших от табака генеральских усов, которая, казалось, низводила до состояния полного ничтожества не только бедных киприотов, но даже и сам утренний воздух Кирении. «Ты только посмотри на него! — взвивался он. — Так и хочется запустить в него помидором». А потом в один прекрасный день генерал спросил его, как произносится греческое слово «картошка», и застенчиво показал старательно составленный по-гречески список покупок. После этого случая Маноли вспыхивал как спичка, если кто-то при нем осмеливался хоть слово сказать против старого генерала. Для Маноли он стал чем-то вроде местного святого; при этом все, кто помнит старика, согласятся, что в жизни он был мерзким старым занудой, который почти ничего вокруг себя не замечал и практически не давал себе труда придерживаться хоть каких-то подобающих его положению манер. «Какой славный, какой порядочный человек, — тряся головой и закатывая глаза, говорил Маноли, после того, как канонизация свершилась. — Какой достойный и уважаемый человек». Именно так обычно и бывало, стоило только британцу и киприоту встретиться лицом к лицу и обменяться хотя бы парой вежливых слов.
Все дело в том, что образ жизни как британцев, так и киприотов сформировал целую галерею весьма специфических персонажей, по-настоящему оценить которых мог только человек вроде меня, то есть не принадлежащий ни к тому, ни к другому сообществу. Взять хотя бы обитателей отеля «Купол»: я больше ни разу в жизни не встречал такого выводка невероятнейших человеческих существ. Складывалось впечатление, будто каждый забытый богом викторианский pension от Фолкстона[20] до Скарборо[21] прислал сюда своего представителя на всемирную конференцию долгожителей. Лица, фигуры, шляпы принадлежали к какой-то другой, свихнувшейся вселенной, придуманной карикатуристами из Бронкса; стоило бросить один-единственный взгляд на весь этот невероятный арсенал костылей, бандажей, каталок, перевязей и люлек для подъема и переноски тел пострадавших, при помощи которого эта фантастическая публика только и умудрялась выплыть из спален и переместиться под неяркое весеннее солнышко на пляжи Кирении, и более убедительного аргумента в пользу тезиса о том, что Англия доживает свои последние дни уже не требовалось. Пыльное выцветшее оперение унылых ворон и кур, забредающих в белые чистые коридоры, ведущие к террасе, где уже накрыты маленькие столики и висит священная табличка: «Вечерний чай». Или странно неловкие фигуры новобрачных, которые бродят рука об руку в тени старой крепости — словно выздоравливающие после добрачной лейкотомии. Очень жаль, но местные жители просто не понимали, насколько смешны все эти люди. Их возраст или их пресноватая утонченность внушали киприотам чувство, близкое к священному ужасу.