Владимир Кунин - Ночь с ангелом
Но вот что поразительно! В то же время я знал, что лежу в спальном вагоне «Красной стрелы» и что сейчас глубокая ночь, и глаза у меня закрыты, и мы мчимся сквозь черное время из Москвы в Ленинград.
И вместе со мной в купе, в какой-то легкомысленной цветастой пижамке, следует некий поразительный тип, назвавший себя Ангелом-Хранителем…
– А теперь… – каким-то образом его голос проник в мое плывущее сознание, – для уяснения вами всех последующих событий я позволю себе небольшой экскурс в прошлое и немного сухой, но совершенно необходимой статистики…
Это была последняя фраза, которую я от него услышал.
…Зато увидел, как ровно сорок три года тому назад удивительно хорошенькая девятнадцатилетняя Фирочка Лифшиц, по паспорту Эсфирь Натановна, в миру – Эсфирь Анатольевна, учительница начальных классов шестьдесят третьей школы Куйбышевского района города Ленинграда, потеряла невинность. Была, так сказать, «дефлорирована»…
Причем произошло это всего через один час двадцать семь минут после того, как за папой Натаном Моисеевичем и мамой Любовью Абрамовной закрылась квартирная дверь и они отбыли на две недели в Дом отдыха Балтийского морского пароходства.
Из этого вовсе не следовало, что Натан Моисеевич был старым морским волком, избороздившим все акватории мира. Нет, нет и нет. Путевки Лифшицам спроворил один жуликоватый профсоюзный деятель очень среднего ранга, которому Натан Моисеевич в прошлом году шил теплое зимнее пальто из ратина с воротником из натурального каракуля.
Если же попытаться отхронометрировать эти роковые час двадцать семь минут начиная с первой секунды Фирочкиного одиночества, о котором она только и мечтала с тринадцати лет, то картинка ее грехопадения встанет у нас перед глазами будто живая…
Уже на лестничной площадке мама сказала Фирочке:
– И пожалуйста, никаких сухомяток! Обязательно доешь бульон с клецками…
– И чтоб в доме – никаких посиделок! – строго сказал папа. – Ты меня слышишь?! Тетя Нюра будет заходить и проверять тебя. А потом все мне расскажет.
Тетя Нюра была младшей сестрой папы.
– Хорошо, хорошо, мамочка!… Папа, не нервничай, умоляю тебя!
И Фирочка закрыла дверь на все замки. Она уже давно дико хотела писать, но нервные и нескончаемые родительские наставления не давали ей возможности исполнить этот столь естественный для всего человечества акт.
До потери невинности уже оставался всего один час и двадцать шесть минут…
Отсчет времени пошел именно с того мгновения, как на лестнице, стоя перед закрытой дверью своей маленькой двухкомнатной квартирки в доме номер пятнадцать по улице Ракова – второй двор, направо, третий этаж, – Любовь Абрамовна, коренная ленинградка, сказала своему мужу Натану Моисеевичу одно из восьми знакомых ей еврейских слов:
– Мишугинэ!…
В смысле – «сумасшедший».
– Мишугинэ! – сказала Любовь Абрамовна. – Если бы я знала, что следить за Фирочкой ты попросишь эту блядь Нюрку, на которой пробы поставить негде, я бы тебе голову оторвала! И все остальное.
Натан Моисеевич, потомок древних переселенцев из-под белорусского Себежа, располагал более широкой языковой палитрой. Он знал одиннадцать слов на идиш, семь из которых были матерным переводом с русского. К чести Натана Моисеевича следует заметить, что он не воспользовался ни одним из них, а просто сказал, спускаясь по лестнице:
– Ай, не морочь мне голову!…
И поволок тяжеленный чемодан на автобусную остановку к Зимнему стадиону.
А за дверью в квартире Лифшицев уже шла вторая счастливая минута Фирочкиной двухнедельной свободы!
Фирочка рванула на горшок, радостно сделала свои небольшие делишки и спустила за собой воду.
До дефлорации оставался один час двадцать пять минут…
Однако вода, предназначенная для смыва вторичного продукта утреннего чаепития Фирочки, почему-то не ушла в слив, а заполнила весь унитаз. Мало того, вода стала склочно булькать в горшке и отвратительно похрюкивать, а ее уровень начал угрожающе подниматься!
Фирочка в панике бросилась звонить в домовую контору.
– Контора, – ответил Фирочке женский голос. – Чё нада?
Фирочка впервые в жизни звонила туда, да еще по такому стыдному поводу.
– Извините, – пролепетала перетрусившая Фирочка. – У нас унитаз засорился, и я очень боюсь залить кого-нибудь внизу…
– Номер?
– Что? – не поняла Фирочка.
– Ну, люди! – презрительно проговорил женский голос. – Квартира какая? Номер говори!
– Семьдесят шесть…
– Счас.
Фирочка услышала, как конторская женщина положила трубку и кого-то спросила:
– Кто из слесарей сегодня дежурит?
– А чего? – поинтересовался мужской голос.
– Да горшок в семьдесят шестой, видать, засрали. Вода у их, вишь ли, не проходит.
– А кто там? – Мужчина явно не рвался на помощь к бедной Фирочке.
И тут Фирочка услышала то, что обычно приводило ее в состояние душной и парализующей растерянности:
– Да, эти… Как их? Явреи. Лифшицы, что ли?
– А-а-а, – невыразительно протянул мужской голос. – Ну, пошли к им Серегу Самошникова. Нехай он только заявку и наряд сначала оформит. А то ходят, рубли сшибают…
Фирочка услышала, как женщина взяла трубку и сказала уже ей – раздраженно и нравоучительно:
– Вот вы газет туды натолкаете, а потом к нам звоните! Поаккуратнее надо с социалистическим имуществом. Вам квартира дадена не затем, чтоб вы нам, понимаешь, систему портили и работников домоуправления без толку дергали! Ждите водопроводчика. Явится.
– А когда он придет? – решилась спросить Фирочка, с испугом прислушиваясь к возмущенному клокотанию унитаза.
– Когда придет – тогда и явится, – туманно ответила женщина.
– Спасибо, – выдавила из себя вежливая Фирочка.
– Спасибом не отделаетесь, – хохотнул в ответ женский голос, и на Фирочку из трубки пахнуло обещанием еврейского погрома.
На этот унизительный разговор ушло минут семь-восемь.
Еще минут через двадцать, когда босая, взмыленная Фирочка, стараясь подавить приступы подступающей к горлу тошноты, огромной половой тряпкой лихорадочно собирала с пола уборной грязную воду, переполнявшую унитаз, и отжимала эту тряпку в старую большую эмалированную кастрюлю, у входной двери раздался долгожданный звонок.
Фирочка бросила тряпку, поспешно вытерла руки о передник и помчалась открывать дверь.
На пороге стоял высокий тощий парень с хмурым лицом, лет двадцати трех. На нем были свитер, грязный ватник, измазанный рабочий комбинезон и старые солдатские кирзовые сапоги. На голове – черная лыжная шапочка с помпоном.
В руках он держал большой моток стальной проволоки и коленкоровую сумку с инструментами.