Даниил Гранин - Все было не совсем так
Двор соединял воедино огромную шестиэтажную домину с множеством парадных, черных ходов, подвалов, чердаков, дворников. Был старший дворник Мустафа и над ним управдом. Мустафа чтил отца Д. за его лесную жизнь и полезную профессию. Отец мог на глаз определить, сколько кубометров дров привезли на телеге, чего там навалено – липа, осина, вяз, ольха, рябина и всякой прочей породы. Супругу же Мустафа недолюбливал за несоответствие отцу.
Среди застиранных блузок, кацавеек, суконных юбок, серой невзрачности она выделялась своими сарафанами, голыми загорелыми плечами, платочками, из ситчика мастерила себе ежедневную праздничность. Не стесняясь, постукивала высокими каблучками, блестели шелковые чулочки, лакированная сумочка.
Часто во двор приходили старик-скрипач, девушка-подросток и с ними большая собака. Она смиренно сидела у ног скрипача, сторожила скрипичный футляр, куда кидали деньги.
Матери нравился их репертуар: городские романсы, любовные, трогательно-простые.
Однажды мать спустилась к ним во двор, поговорила о чем-то со стариком и, прихватив с собою Д., отправилась с ними в соседний двор.
Пели они дуэтом. Мать приобняла девушку, голос у матери звучал в полную силу, вырвался на простор, заполнил весь каменный колодец двора, дома она никогда так не пела.
Они посетили еще двор и еще, успех был большой, судя по тому, сколько им накидали. Старик уговаривал ее пойти с ними дальше, обещал половину выручки. Мать была счастлива, напелась вволю. По дороге домой, смеясь, сказала Д.:
– Это ты виноват. Ты пример подал.
После этой выходки у Д. появилась тревога, что мать сорвется и уйдет
с певцами бродить по дворам.
Зачем, зачем вы слово дали,
Когда не можете любить.
Наверно, вы про то не знали,
Что я могу себя сгубить.
Пела она с таким чувством, что Д. считал, что все это про нее и про кого-то, кто обманывает ее и сгубит.
В романсах кто-то покидал ее, уезжал, она страдала от тоски, жгла в камине его письма, чахла и болела, мечтала о встрече. Правда, иногда этот “кто-то” предлагал ей какие-то сокровища, обещал любить вечно.
Ах, лучше б тебя не встречала
И не любила б тебя,
Сердце б мое не страдало,
И счастлива век я была.
* * *
Потом появился другой дом, огромный, куда они переехали, по-видимому, благодаря отцовскому начальнику. Очень ему нравился отец. Отец многих привлекал своей добротой, доверчивой приветливостью. К нему приходили не то чтобы посоветоваться, что он мог посоветовать, скорее – выговориться. Он слушал, он умел слушать сочувственно, всей душой вникая в суть дела. Бывает, что это человеку нужнее, чем реальная помощь. Можно считать, что Д. унаследовал эту отцовскую черту.
Впоследствии Д. извлек из памяти какие-то мелочи, всплывали они случайно, то словечко, то жест знакомый, будоража что-то давнее, когда-то непонятное, постепенно возникало другое предложение: в получении этой роскошной квартиры была замешана и мать. Скажем мягче – свою роль сыграла и мать. Ибо этот начальник бывал на старой квартире, и все чаще. Он играл на гитаре, а мать пела. Квартира была большая. В то время эти барские квартиры в доходных домах государство реквизировало и раздавало разным организациям. Шесть комнат, из них одно зало. Комнаты большие, большая кухня с плитой, кладовка. Главные парадные комнаты окнами – на улицу, другие – во двор.
Прелестью был простор. По квартире можно было бегать, нестись во всю мочь по коридору. Вскоре приехала из Киева дочь отца, сводная сестра Д. Она поступила в медицинский институт, жила в общежитии, приходила в гости. С Д. они играли в зале в кегли. Катали по паркету шары, такой это был большой зал.
Кроме квартиры Д. обитал во дворе. Двор был с вонючей помойкой, с крысами, с развешанным бельем, местными пьяницами, чудиками, сплетнями. Двор был грязен, на него выходили черные ходы всех парадных подъездов. Двор жил с утра до вечера своей трудовой жизнью. Здесь кололи дрова, пилили, в прачечной стирали, кипятили, приезжали телеги разгружать помойку. Шла и нетрудовая жизнь – под вечер сидели на лавочках женщины, болтали. Игры тех лет, позабытые, ушедшие из жизни. Медные монеты были тяжелые, играли в “выбивку”. Д. был мастером выбивать тяжелым медным пятаком так, чтобы перевернуть монеты вверх гербом. Другая игра была “в стенку”. Играли в “чижика”. Но больше любили играть в подвижные игры, командные – в лапту,
в игру, которая почему-то называлась “штандер”, в “казаки-разбойники”.
Детвора дворовая имела свой неписаный устав или, вернее, кодекс поведения. Д. испытал на себе опасность прослыть маменькиным сынком. Их дразнили “Гогочка”: “Мальчик Гога, мальчик Гога, кашка манная готова!” Беспощадно относились к жадинам: “Жадина-говядина, пустая шоколадина”. Или такое: “Плакса-вакса-гуталин, на носу – горячий блин!” Дело не столько в форме, убийственно было, как это все произносилось, задразнить могли до слез: “Командир полка – нос до потолка!”, “Воображуля первый сорт, куда едешь, на курорт!” Сколько их было, дворовых дразнилок! За матроску Д. сразу же выдали: “Моряк – с печки бряк!” Его то и дело ставили на место: “За нечаянно бьют отчаянно”, “Мирись, мирись и больше не дерись”.
Отучили жаловаться родителям, отучили жилить, научили драться по правилам.
Дом обследовали, облазили сверху донизу. Подвалы – где в клетушках хранилось немыслимое барахло, дровишки, старая мебель, там бегали крысы, пахло гнилью. Страшнее было на чердаках. Там что-то копошилось, шепталось, там находили матрацы, на которых кто-то спал, мерцали в жидкой тьме зеленые кошачьи глаза. Висели веревки. Кипы старых дореволюционных журналов. Вот тут и началось пуганье, кто кого перепугает, самое место для засад, чтобы выкрикнуть диким криком, а еще лучше хлопушкой из газет или трахнуть надутым бумажным кульком. Теплые кирпичные трубы сочились дымком. Закопченные балки – обнаженный скелет дома. Почти без перегородок открывалось огромное пространство над всеми квартирами, можно было вылезти на железную крышу. Кто-то на чердаке скрывался, это факт, валялись окурки, консервные банки: “Сейчас как режиком заножу, будешь дрыгами ногать и мотою головать!”
Дворовая школа обучала плеваться сквозь зубы. Это у Д. получалось, у него была щербина между передними зубами, и плевок летел стрелой. Вот со свистом было хуже. Никак не мог научиться палым свистам. Пальцы в рот самый сильный производят. Ему и пальцы совали – не получалось.
И вдруг однажды, летним днем, уже в деревне, вырвался у него оглушающе сильный свист, он был один в лесу, никто не слышал, свидетелей не было, он свистел и свистел, счастливый своей победой.