Юз Алешковский - Николай Николаевич
– Как относились сотрудники лаборатории к Менделю?
– Исключительно плохо. Неля даже говорила, что они во время войны узбекам в Ташкенте взятки давали и вместо себя в какой-то Освенцим посылали. И что ленивые они: сами не воюют, а дать себя убить – пожалуйста.
– Как проповедовался морганизм?
Началось, думаю. Самое главное, вспомнил, как Влада Юрьевна говорила, что было бы, если бы дядя Вася в морге рыдал над каждым трупом. С ходу стемнил:
– Это что за штука, морганизм?
– Вам лучше знать… и т п.
– Кто с уважением отзывался о космополитах?
– Это кто такие? Первый раз слышу.
– Выродки, люди, для которых не существует границ.
Пиздец, думаю, сейчас надо предупредить международного урку.
– Сколько часов длился ваш рабочий день и сколько спирта вы получали за свою трудовую деятельность?
Ну, думаю, пора принимать меры. Затрясся я, надулся до синевы, прибегаю к другому концу стола и хуяк в рыло администратору полную чернильницу чернил. Хуяк, значит, в эпилепсию. Упал, рычу. Пену пускаю, ногами колочу, завкадрами по яйцам заехал. Кто-то орет: «Язык ему быстрее убрать надо, задохнется, зубы быстрей чем-нибудь железным разжать!» кто-то сует мне между зубов часы карманные. Я челюстью двинул, они и тикать перестали. Глазами вращаю бессмысленно. Эпилепсия первый класс, по Малому театру! Перестарался, подлюга, затылком ебнулся об ножку стула и начал затихать постепенно. А вокруг меня держат совет. Чтоб сору из избы не выносить, Западу пищу не давать – скорую помощь вызвали.
– Этого я никогда не ожидал от своей бывшей жены, – сказал замдиректора (вся рожа и рубашка в чернилах), – хотя о ее связи с Кизмой догадывался. Она просто мелкая извращенка. С сегодняшнего дня мы разведены.
Ну, тут уж я чуть не вскочил с пола, однако сдержался. А скорая помощь (ее за смертью посылать, сволочь) все не едет. Я опять забился, потом притих и говорю:
– Воды-ы-ы… Где я? – отплевываюсь сам почему-то чернилами, с губ пена фиолетовая капает, шатаюсь, с понтом все болит. Мне говорят, чтобы не нервничал, работу обещают подыскать, воды подали. На Кизму просили заявление сочинить и вспомнить, не приносил ли он на опыты фотоаппарат. Скорая так и не приехала. В общем, перебздели они из-за меня.
Только я вышел из института, беру такси и рву к дому Влады Юрьевны. В голове стучит: «Ни хуя уха… Евонная жена она… Ни хуя уха… Ах ты, сука очкастая!» и жалко мне, что чернильница не была глобусом, а Земля не квадратная. В темечко бы ему, до самого гипоталамуса, гниде, острым краем. Такую парашу пустить про лучшую из женщин! Мелкая извращенка!
Подъезжаю, блядский рот, к ее дому, шефу говорю: «Стой и жди!». Сам квартиру нашел, звоню, открывает она, слава тебе, господи!
– Николай, почему у вас лицо в чернилах?
– Ваш бывший муж допрашивал, но я не раскололся и нигде не продал.
– Ах, он успел уже публично отказаться от менделистки-морганистки? Заходите. Собственно, я сама ухожу. Уже собрала вещи.
Короче говоря, тута я уже не телился и говорю:
– Едемте ко мне, не думайте ничего такого, я один живу, могу и у приятеля поошиваться, а вы будете как дома.
– Едемте, – говорит она, – но ведь вы с Толей в одной квартире?
– Ну и что? – кричу я и чемоданы беру уже за глотку.
Жил я тогда один. Тетку мою, месяцев шесть, как захомутали. Ее, помнишь, паспортный стол ебал, она и устраивала через него прописки за деньгу большую. И погорели. Один прописанный шпионом разведки оказался. А эти падлы, не то что мы, которые всю дорогу в несознанке, раскололся и тетку продал. Дедка – за кепку, бабка – за репку. Трясонули яблоньку и всех, которых они прописали, начали выселять. Между прочим, тетке я каждый месяц кешари шлю и деньгами тоже. Хуй в беде оставлю.
Значит, едем мы в такси, она ваткой чернила на ебальнике вытирает, а у меня стоит от счастья, никто еще за чистотой моей не следил. Никогда! Любили меня неумытого на сплошных раскладушках. Романтиком я был. Всегда в пути, как сейчас говорят.
И оказывается, Влада Юрьевна еще до войны, студентами, крутила роман с Кизмой. Но толку не вышло – целку до диплома он ей ломать не хотел, как я понял. Тут война, Кизму куда-то в секретный ящик погнали, бомбу делать или еще чего-то. Года через два появляется он весь облученный от муде и до глаз и, сам понимаешь, на такую пиписку только окуньков в проруби ловить, и то не клюнет. Трагедия! Хотели оба травиться. А Молодин, замдиректора, уговорил как-то Владу Юрьевну. Хули, действительно, вешаться? И Кизма ей согласие дал. Она зачем мне рассказывала? Чтобы я с ним был вежливым и сожалительным. Чтобы матом не ругался. Она бы в его комнате жила, но боится, что Кизма запьет от тоски, что с ним уже случалось.
Приехали, сгрузили вещи. Я и рассудил, как проводник: надо спускать на тормозах. Взял бельишко и говорю Владе Юрьевне: «Поживу у кирюхи, а вы тут не стесняйтесь, за все уплачено», и пошел к международному урке.
Спиртяги взял (лабораторию прикрыли, завтра не дрочить), можно и накиряться. Выпили. Предупредил я его, чтобы поосторожней рассказывал, как границу перепрыгивал до тридцатого года в экспрессах, а то космополитизм пришьют. А бедный мой международный урка приуныл. Он же три языка знает и четыре «фени»: польский, немецкий и финляндский. Правда, на них только полиция понимает и проститутки, но и так бы он на Родине сгодился, насчет чертежи какие пиздануть из сейфа у Форда или дипломата полотнуть за все ланцы и ноты дипломатические.
– Ты знаешь, лох, – говорит урка, – сколько я посольств перемолотил за границей? В Берлине брал греческое и японское, а в Праге, сукой мне быть, – немецкое и чехословацкое. Но в Москве – ни-ни! Только за границей. Я ведь что заметил?! Когда прием и общая гужовка, эти послы становятся доверчивыми. В Берлине я с Феденькой-эмигрантом (он шоферил у Круппа) подъезжал к посольству на мерседес-бенчике. На мне смокинг и котел, чин-чинарем. Вхожу, – говорит урка, – по коврам в темных очках, по лестнице по запаху канаю в залу, где закуски стоят. Самое главное в нашей профессии – это пересилить аппетит и тягу выпить. А послы могут за обе щеки. На столе – поросята жареные, колбасы отдельные, в блюдцах фазаны лежат, все в перьях, век мне свободы не видать, если не веришь. Попробуй тут удержись… Слюни, как у верблюда, текут, живот подводит… В Берлине вшивенько с бацилой тогда было. Все больше черный да черствый. Но работа есть работа. Просто так щипать я и в Москве мог. Выбираю посла с шеей покраснее и толстого. Худого уделать трудно: он, как необъезженный, вздрагивает, если прикоснешься, и глазом косит, тварь. Выбираю его с красной шеей в тот момент, когда он косточку обгладывает поросячью или же от фазана, стонет, вроде кончает от удовольствия, глаза под хрустальную люстру вываливает, падаль. Объяви ты его родному государству войну – не оторвется от косточки. Тут-то я, – говорит урка, – левой вежливо за шампанским тянусь, а правой беру рыжие часы или лопатник с валютой. Куда там! Исключительно занят косточкой. Теперь вся воля нужна, чтобы отвалиться от стола с бацилой. Отваливаю. Феденька уже кнокает меня у подъезда. И подает шестерка котелок. Я по-немецки выучил, трекаю, себя называю. Другой шестерка орет: «Машину статс-секретарю Козолупии!» Феденька выруливает, и мы солидно рвем ужинать. Нагло работали. Кому я мешал? Я же враждебную дипломатию подрывал и даже не закусывал, – сказал урка и запел: – На границе тучи ходят хмуро…