Алексей Белянинов - Непредвиденные обстоятельства
— Да, входи, Маша,— сказал он.
Маша скользнула в комнату, плотно прикрыв за собой дверь, и обвила его руками за шею, вся прижалась к нету м застыла, ожидая, когда он ее поцелует. Костя поцеловал к осторожно освободился, присел на свою койку.
— А я не могла на лекциях, я ушла,— сказала Маша.— Что? Ну что они тебе сказали? Не томи! Костя махнул рукой.
— Трус он. Трус и дерьмо этот военкоматский майор,— сказал он, сворачивая самокрутку.— Боится. Если меня врачи с курсов погонят обратно, то деньги за мой проезд сдерут с него. Приказ, кажется, есть такой, новый.
Маша слушала, кутаясь в платок, и испуганно смотрела на Костю. Она села рядом и голову прислонила к его плечу,
— Что ж ты поделаешь, раз такой приказ,— сказала она, взяла его руку, приложила к своей груди.— Ты слышишь, как оно бьется? Око чувствовало, оно знало, что ты останешься.
Костина рука ничего не услышала, — .Подожди,— сказал он и стряхнул пепел в старую консервную банку.
Маша примолкла.
Костя взглянул на нее и подумал, как она в эти полтора месяца входит в аудиторию, каким победным взглядом обводит девушек. Девушек, которым остается хихикать с пятнадцатилетними, с четырнадцатилетними мальчишками, а те стали самоуверенными и держат себя по-взрослому. По вечерам в комнате, где девушки не могут увидеть их, пацаны становятся пацанами — начинают шумно возиться и кидаться подушками.
— Ты иди,— сказал он Маше.— Сейчас ребята начнут возвращаться с лекция.
— А вечером где мы свидимся?
— Не получится,— ответил он не вставая.— У меня ночная съемка на киностудии.
— Опять?
— Да, на сегодня вызывали.
Она на минутку задержалась в дверях, поправила косу, уложенную вокруг головы, хотя коса была в полном порядке. Хотела что-то сказать, но не сказала, а Костя не спросил, о чем это она. Маша вышла. Он постоял у окна, расположенного на уровне земли, выкинул окурок в форточку, потом стянул разлапые валенки и улегся на койку, заложив руки за голову.
Маша, понятно, рада, что у него все так получилось в военкомате. Она старается не показать, но это не скроешь, когда ты чему-то радуешься. Он бы не смог свидеться с ней сегодня, даже если бы не было в ночь съемки.
Но при чем тут Маша? Зачем на ней срывать? Она не виновата. И снова на него смотрела женщина, которой он хотел помочь отцепить застрявшие полозья...
На студию Косте надо было к семи. Он шел по той же улице — вниз. Фонари на столбах не зажигались, хоть здесь и не было надобности в затемнении. Желтыми пятнами расплывались в темноте окна приземистых домов. Прохожих не было видно, только слышались скрипучие шаги. Так что город по вечерам выглядел все равно притаившимся, тревожным, военным.
На киностудии знакомая по прежним съемкам женщина-помреж в заломленной солдатской ушанке встретила на проходной и повела их всех — человек сто — на второй этаж, в парикмахерскую. Вот уже несколько ночей в картине «Иван Грозный» снимался эпизод в храме, у гроба царицы Анастасии.
Как-то, ожидая очереди к гримерскому креслу, Костя заметил оставленный на столике экземпляр сценария и, конечно, заглянул в него. Он уже слышал, что сценарий написан белым стихом.
Гроб — не тесовый — долбленый,
Из цельного дуба выточен.
Черным покровом одет.
Спокоен лик мертвой Анастостии.
Иван с тоской глядит на нее
В горе бросился ниц.
Костя, оглянувшись, стал читать дальше — как вбежал в собор Басманов-отец, с ним сын Федор. Они принесли черную весть об измене князя Андрея Курбского, которого царь в чрезмерной доверчивости посчитал за друга. И старый Басманов, набравшись смелости в своем великом рвении, бил челом царю, просил, чтобы он окружил себя людьми новыми, обязанными ему всем, такими, чтобы отреклись от роду-племени, от отца-матери, только бы царя знали, только бы творили царскую волю. И сына своего Федора схватил и поверг перед царем на колени.
Ими одними власть держать будешь.
Яки одними боярстве сломишь.
Изменников раздавишь.
Дело великое сделаешь.
Жадно слушает Иван:
«Верни говоришь, Алешка?
Железным кольцом себя опояшем...
Опричь тех опричных никому верить не буду...
— А вот это вам совсем не положено,— раздался у него над ухом женский голос, и помреж решительно отобрала у него сценарий.— Ни к чему простому ратнику заранее знать, что там дальше происходит.
Но сказала она так для красного словца. Ведь то, что там было написано, Костя уже мог наблюдать в павильоне. Казалось, все идет как надо. И все же что-то не устраивало этого коренастого человека с серыми глазами. Он сердито ерошил волосы, его голос становился пронзительным когда он с высоты операторского крана командовал царем и его опричниками, и боярами, и теми ратниками, которые без оружия, с одними только факелами, окружали высокий помоет с гробом» действительно не дощатый, а выдолбленным из цельного ствола.
Так было в на этот раз, когда Костя, уже загримированный, в долговолосом парике, расчесанном по обе стороны, и в длинном зеленом кафтане, проскользнул в павильон, где репетировал Эйзенштейн, вежливый, злой, беспощадный к малейшей фальши.
Спокойнее всех в этом большом и напряженном эпизоде было царице Анастасии. Она лежала в гробу достаточно правдоподобно и убедительно, только время от времени гример подправлял мертвенную бледность на ее точеном лице.
Костя смотрел, как царь Иван в черном монашеском одеянии опять и опять поднимается на помост, останавливается, широким, царственным движением кладет руку на край гроба. Из-за осветительного прибора, за которым Костя прятался, было хорошо видно резкое лицо Ивана с острой бородкой. И взгляд — с сумасшедшинкой, острый, как нож, этот взгляд заставлял забыть об артисте Черкасове, о том, что события четырехсотлетней давности происходят всего-навсего в Алма-Ате, в съемочном павильоне, на Центральной объединенной киностудии.
Косте начинало казаться, что и сам он уже никакой не Костя Радоев, а безвестный ратник, пришедший хоронить любимую жену Грозного-царя, отравленную Старицкими. И его в дрожь кидало при мысли, что этот ратник подслушал великой тайны известие о вероломном Курбском-князе. Проведай о любопытном подозрительный и вездесущий Малюта Скуратов — и не миновать допроса с пристрастием, на дыбе.
Но тут Эйзенштейн снова вернул всех в двадцатый век:
— Николай Константинович! Николай Константинович! Как лежит у вас рука? Это в соседней картине так держат руку... У нас так не держат. Еще раз, пожалуйста.
Черкасов выслушал, повернув голову к режиссеру, и сошел с помоста.
Они повторяли еще раз и еще раз. Но, видимо, на взгляд Эйзенштейна, дело сегодня шло лучше. Его голос роже становился пронзительным, и он давал последние наставления актеру, игравшему молодого Басманова, царского любимца:
— Что вы мне по-комсомольски креститесь, Миша? Когда вы с отцом входите в притвор, помните одно — Не надо по-комсомольски креститься. Так, начали...
Потом репетировался конец этой сцены, целиком, с массовой, полным светом. От зажженных факелов пахло не смолой, а мазутом. Костя стоял у помоста первым и то поднимал, то опускал факел по команде человека в очках с золотой оправой. Тот сидел на кране рядом Эйзенштейном, прильнув к камере. Это был его оператор — Андрей Москвин, и киношники второго состава говорили, никто лучше его не умеет работать со светом.
Костя, сунув очки за борт кафтана, держа факел на заданной высоте, думал о разговоре с майором, о том чувстве пустоты, которое охватило его после разговора, когда стало понятно, что все остается по-старому, и не будешь же каждой встречной женщине объяснять несоответствие двух статей приказа номер 336... Хорошо было во времена Иоанна Четвертого — никаких комиссия?.. Никаких осторожных майоров. Хватай саблю, пищаль или секиру или что там еще — и иди!
— Внимание! Мотор!..— скомандовал Эйзенштейн и откинулся на спинку низкого кресла, и вид у него был такой, как будто все, что здесь происходит, больше его не касается.
Иван положил руку на царицын гроб и снова полоснул челядь недобрым взглядом, словно бы повторяя мысленно слова, что отныне единым хозяином в державе будет он.
— Два Рима пали,— сказал он вслух.— А третий — Москва — стоит. И четвертому Риму не быть!
И оба Басмановых — Алексей и Федор — в боковом притворе переглянулись и осенили себя крестным знаменем.
Здесь, в павильоне, Эйзенштейн все равно что на самой передовой, наблюдая, думал Костя. И не он один — и оператор Москвин, и Черкасов, конечно, и Жаров, играющий страшного в своей преданности Малюту, и Бучма — Басманов, и Михаил Кузнецов — его сын, который больше не крестится по-комсомольски. Наверное, это нужно не меньше, чем идти ночью в поиск за «языком», или отбивать танковые атаки, или подрывать эшелон с живой силой противника. А вот стоять и держать факел, как велел тебе оператор, могла бы и Машка, потому что лиц в кадра все равно не будет видно, так он строится по свету. Только мятущиеся пламя факелов и смутно угадывающиеся тени людей... Им объяснял один парень из осветителей. Сняла один раз, второй, третий.