Аласдер Грей - Пять Писем из восточной империи
— О Адода! — воскликнул я, зарываясь лицом в ее волосы. — Как прелестно все это новое бесполезное знание!
— Польза жизни — вкус, который она дарит, — прошептала Адода. — Волей императора ты единственный свободный человек на свете. Вкушай же все, чего пожелаешь.
Мы вошли в зал, где стояли ткацкие станки и тысячи женщин, одетых в грубые платья, ткали роскошные ковры. Я пришел в восторг. Воздух был спертый, но я этого не ощущал. Адода и повар изо всех сил обмахивали меня веерами, врач напоил меня чудесным освежающим напитком. Наши провожатые не имели наколенных повязок, поэтому я и моя свита были социально невидимы; я мог смотреть на людей сколько угодно, а они не замечали меня вовсе. Мой взгляд упал на девушку со светло-коричневыми волосами, работавшую у одного из станков. Адода велела провожатым остановиться и прошептала:
— Эта милая девушка — твоя сестра, которую продали купцам. Те перепродали ее сюда, потому что она стала искусной ткачихой.
— Неправда, — сказал я. — Моей сестре должно быть уже больше сорока лет, а этой девушке, хоть она и крупная телом, нет и шестнадцати.
— Хочешь, возьмем ее с собой?
Я прикрыл глаза в покладистой улыбке, и провожатый переговорил с надзирателем. Когда мы двинулись дальше, девушка сидела в нашем ялике. Поначалу она была напугана и дичилась, но мы дали ей еды и вина, украсили ее гирляндами, и вскоре она уже весело смеялась. .
Мы свернули на узкую улицу, где по одной стороне на уровне моего трона шла галерея. Там прохаживались или стояли, облокотившись на перила, высокие элегантные женщины в нарядах придворных дам.
— Привет, Боху! — раздался скрипучий голос, и, подняв глаза, я увидел в руках у самой стройной и надменной улыбающегося императора. Я молча смотрел на него. Он сказал:
— Боху меня ненавидит — терплю, ничего не попишешь. Он великий человек, очень ему надо слушаться жалкого старикашку-императора. А эта дама, Боху, — твоя тетя, замечательная куртизанка. Поздоровайся с ней!
— Ты лжешь, государь! — проговорил я со смехом.
— Тем не менее ты не прочь забрать ее от меня. Иди к славному поэту, моя милая, он скоро приобщится к текучему миру. Прощай же, Боху. Я не просто даю людям смерть. Это только полдела.
Император переместился к соседней даме, стройная шагнула к нам в ялик, и мы двинулись дальше.
Мы достигли широкой реки, провожатые ступили в нее и пошли вброд, пока трон не опустился на воду. Они выдернули шесты, положили их в ялик, и мы отплыли от берега. Врач вынул курительные трубки и наполнил чашечки, тщательно отмерив дозу. Мы курили и разговаривали; женщины пели, мужчины аккомпанировали. Юная ткачиха знала много народных песен — и смешных, и печальных. Мне вдруг захотелось, чтобы Тоху был среди нас, и я заплакал. Они спросили, что со мной. Я объяснил им, и мы поплакали вместе. Настали сумерки, вышла луна. Придворная дама встала, взяла шест и умело направила ялик под сень ив, которые росли на мелководье. Адода развесила на ветвях фонарики. Мы поели, легли обнявшись и уснули.
Не знаю, много ли прошло дней — два, три или гораздо больше. Опиум диковинно изменяет ход времени; но сколько я ни курил, я не переставал любить. Я любил множество раз, иногда нежно, иногда грубо, иногда рассеянно. Не единожды я говорил Адоде: «Не умереть ли сейчас? Слаще ничего быть не может». Но она отвечала: «Подожди немного. Ты еще не изведал все, чего хочешь».
Когда наконец мой ум прояснился настолько, чтобы воспринимать течение времени, ткачихи и придворной дамы уже не было с нами и мы плыли сквозь туннель к светлому полукруглому выходу. Мы оказались в широком пруду, где меж зарослей камыша и водяных лилий шла дорожка чистой воды. Она привела нас к острову, на котором я увидел много увенчанных шпилями сооружений, блистающих на солнце мрамором и медью. Секретарь сказал мне:
— Это пантеон поэтов. Причалим, господин?
Я кивнул.
Мы сошли на берег, и я двинулся босиком по теплому мху. В каждом из сооружений имеется дверь, от которой ступени идут вниз — в гробницу, где будет лежать тело. Над каждой дверью прикреплена белая доска, на которой будет написано великое произведение поэта. Разумеется, все гробницы пока пусты и на досках ничего нет, потому что я первый поэт в новом дворце; судя по тому, что под самым высоким центральным шпилем, обшитым золотыми пластинами, на двери стоит мое имя, мне предначертано остаться непревзойденным. Я вошел в эту дверь. Помещение внизу оказалось достаточно просторным, чтобы вместить нас всех; для свиты там были приготовлены подушки, для меня — серебряный трон.
«Чтобы иметь право здесь покоиться, я должен сочинить стихотворение», — подумал я и заглянул в глубину своего ума. Стихотворение было там, лишь ожидало, когда его выпустят наружу. Я поднялся по лестнице обратно, вышел за дверь и велел секретарю вынуть из своего мешочка краску и кисти, а затем встать у доски. Медленно, твердым голосом я продиктовал ему стихотворение.
Императорская несправедливость
Разбросаны пуговки и лоскуты, воздушный змей втоптан в грязь, Детский желтый башмачок треснул под копытом коня. Плачет земля: город-глава срублен саблей, растоптан конницей, Дома его — пепел, люди его — воронья пожива.
Неделю назад на безлюдном рынке под ветром шуршала пыль. Голод, — сказала беглая пыль. — Сума. Бунт. Голод. Сума. Бунт. Нет, мы такого не делаем. Мы люди мирные. Пищи у нас еще на шесть дней, обождать бы надо. Император нас всех пристроит — там, под землей.
Горько быть лишними.
Нежные матери, кряжистые отцы, бойкие тетушки,
Разлученные сестры и братцы, вороватые слуги,
Все вы — почетные гости у императора
Там, под землей.
Сейчас мы сидим в гробнице. Дверь закрыта, и тьму рассеивает лишь красноватое свечение углей в жаровне повара. Свита сонно покуривает трубки, врач медленно перебирает пальцами сухие травы, секретарь дописывает мое последнее письмо. Мы утомлены и счастливы. Император сказал, что я могу писать что захочу. Будет ли мое стихотворение распространено? Нет. Прочтя его, простые люди восстали бы и уничтожили эту злобную маленькую куклу и всю компанию матерых, лживых, высокомерных мужчин, которые ею владеют. Мои слова прочтет, может быть, лишь садовник, который тут же замажет их, чтобы они не достигли императорских ушей. И все же я выполнил свое предназначение. Я погружаюсь в сон вполне удовлетворенным.
Прощайте. Люблю вас по-прежнему.
Ваш сын
Боху.
Продиктовано незадолго до окончания старого календаря.
Письмо последнее
КРИТИЧЕСКИЙ РАЗБОР СТИХОТВОРЕНИЯ ПОКОЙНОГО ТРАГИЧЕСКОГО ПОЭТА БОХУ «ИМПЕРАТОРСКАЯ НЕСПРАВЕДЛИВОСТЬ», ПРЕДСТАВЛЕННЫЙ ИМПЕРАТОРСКОЙ КОЛЛЕГИИ ВЕРХОВНЫХ НАСТАВНИКОВ В УНИВЕРСИТЕТЕ НОВОГО ДВОРЦА
Уважаемые коллеги! Перед нами — именно то стихотворение, какое нам нужно. Наше терпеливое ожидание до самого последнего момента было вознаграждено. Произведение получилось короче, чем мы ожидали, но тем легче будет его распространять. В нем есть жесткость, не свойственная официальной поэзии, но эта жесткость отвечает нуждам страны в гораздо большей степени, чем то, на что мы рассчитывали. С одним крохотным изменением стихотворение можно использовать немедленно. Не сомневаюсь, что некоторые мои коллеги выдвинут возражения, и постараюсь заранее ответить на них по ходу разбора.
Все стихотворение, как теплым ветром, овеяно благородным духом сострадания. Погибшие не высмеиваются и не осуждаются, мы отождествляем с ними себя, и третья строка — Плачет земля: город-глава срублен саблей, растоптан конницей — приглашает всю империю разделить скорбь поэта. Но раздует ли ветер сострадания пламя политического протеста? Нет! Он неостановимо толкает сознание читателя к ничто, к смерти. Это ясно видно из строк, где возникает перспектива мятежа:
Голод, — сказала беглая пыль. — Сума. Бунт. Голод. Сума. Бунт. Нет, мы такого не делаем. Мы люди мирные. Пищи у нас еще на шесть дней, обождать бы надо.
В стихотворении проводится мысль, что современному человеку гибель от рук собственного правительства представляется меньшим злом, чем бунт против него. Сегодняшние полицейские рапорты из старой столицы подтверждают это полностью. В них говорится о толпах людей, галдящих на перекрестках и совершенно растерянных. У них еще есть небольшой запас продовольствия. Они страшатся самого худшего, но при этом надеются, что, если они будут вести себя смирно, император не уничтожит их всех сразу. Именно такое состояние умов изобразил вчера Боху в полной уверенности, что город был уничтожен две недели назад! Вот ярчайший пример способности поэта к интуитивному постижению действительности.
В этом месте верховный наставник по общественному спокойствию напомнит мне, что задача стихотворения — не описать действительность, а поднять боевой дух наших друзей, устрашить врагов и примирить колеблющихся с разрушением старой столицы. Верховный наставник по моральной философии, в свою очередь, напомнит мне наш вывод о том, что люди лучше всего воспримут весть об уничтожении города, если мы обвиним его жителей в мятеже. Безусловно, наш первоначальный замысел подразумевал именно это, но коллегия помнит, как нам пришлось поступить с поэтом, послушно исполнившим повеление. Тоху дал нам в точности то, чего мы от него хотели. Его стихи изображают императора мудрым, остроумным, почтенным, терпеливым, любящим и всесильным правителем. Жителей старой столицы они изображают глупыми, инфантильными, жадными и безрассудными людьми, которых поразила вспышка массового безумия, угрожавшая спокойствию империи. Тоху сочинил вирши в духе балаганного действа, которые не смогли бы убедить ни единого думающего человека и лишь взбудоражили бы глупцов, готовых восхищаться сумасбродными преступниками и врагами существующего строя.