Виктор Ремизов - Одинокое путешествие на грани зимы
Одиночество, как и молчание — шикарное дело. Научиться бы выдерживать…
Остановился Ефимов, когда уже сильно завечерело. Берег был просторный, ровно выложенный некрупными камнями. Тепло, коса сухая, Иван снял сапоги и куртку. Пока возился с палаткой и дровами, стемнело.
Поставил сковородку на таганок, ленка порезал. Вечер был хорош. Лена негромко поплескивалась в темноте.
Ивану было двенадцать лет, когда он в первый раз ночевал один. Это было на Волге, на острове. Он все сделал так, как бывало у них с отцом: сварил уху, поел, чаю напился с пряниками, постелил телогрейку у костра, другой накрылся. Он все-таки опасался чего-то — весла вынул из лодки, положил рядом и топор под руку. Проснулся среди ночи, погода испортилась, штормило, со всех сторон на него недобро смотрели гигантские спруты, ночные чудовища, он лежал не шелохнувшись, ветер налетал сильными порывами, гнул деревья и кусты. Казалось, чудовища вот-вот найдут его. Он сжал топор, скинул телогрейку и шагнул им навстречу. Цепенея от ужаса — топор не держался в руках, — ударил, потом еще и еще ударил, щепки летели, это были высоко вымытые водой корни спиленных когда-то тополей. Пеньки — как огромные головы спрутов, а корни — они были выше Ваньки, как лапы. Нарубившись, он разжег из этих чудищ огонь, успокоился и уснул. С тех пор он более или менее спокойно ночевал один, но случай тот, сам шаг навстречу своему страху, не раз потом повторялся в жизни. Куда в более неприятных ситуациях. Может, и на Лену Ефимов рванул по той же причине. Почувствовал слабину перед этими длинными ночами, перед одиночеством, вообще перед чем-то неясным, наступающим в жизни — и айда…
Куски рыбы шкварчали на всю тайгу, стреляли маслом и загибались вокруг толстой шкуры, Иван перевернул их, отодвинул разгоревшиеся дрова, убавляя огонь. Пошел проверить палатку. Она хорошо подсохла, была хрусткая и шершавая от мороза.
Ленок оказался резиновым и невкусным. Иван выдавил майонез, помогло мало, у него еще лежало четыре свежих ленка, он вяло жевал и думал, что с ними делать. Жарить они были не очень, пустить на сагудай — он не помнил, чтобы они делали сагудай из ленков. Надо позвонить Борьке, — подумал, — Борька обычно сагудай делал.
Ленок всегда шел у них вторым сортом. Хариус был намного лучше, а еще ценнее — голец, кижуч, нерка, чир, или омуль, или таймень, наконец — в разных речках разная рыба жила. Но иногда ленок выручал. Однажды — на Дальнем Востоке дело было — они стряпали пельмени из ленков. Без мясорубки: давили тушки обтесанными тупыми палками, потом лепили тесто. У Мишки лучше всего получалось, он скульптор, потом, наверное, у Коли Барсукова, потому что он считает себя хорошим поваром, и у него в тот день был день рождения, Ефимов с Андрюхой были на последнем месте. Что за вкус получился у тех пельменей — Ефимов не помнил, конечно. Помнил только прокуренные Мишкины пальцы, под внимательное кряхтенье хозяина любовно лепящие тесто. Мишке это нравилось. Даже очки нацепил.
Разговоры о еде занимают куда больше времени, чем о красоте, например, или о смысле жизни. Еда для людей важнее. Пару лет назад на Байкале — есть там, кстати, совсем не хотелось — сидели Ефимов с Мишкой на бревнышке и размышляли, что красота имеет свойство напитывать человека сама по себе. Не хуже, чем еда. Даже и лучше, — уверенно уточнил тогда Мишка.
Мишка редко в тайге бывает. Раз в десять лет. Ему шестьдесят, он бодр, здоров, уверяет, что время это для скульпторов самое боевое, и вкалывает целыми днями в своей громадной мастерской.
У реки разнообразное пение, Ефимов высовывался из теплого спальника и засыпающим ночным ухом слушал — чего там только не было: глухой перестук камней по дну, переливы разные, и вдруг все стихнет, как исчезнет… но вот снова всхлипы и кувырки струй и бог знает что еще. Спокойно и вечно течет себе. Ефимов слушал и ощущал полную невозможность понять что-то в этом потрясающем мироустройстве. Кому нужны эти ночные звуки? Зачем они звучат? Для меня?
Он пытался смотреть на себя, лежащего сейчас в палатке среди тайги, глазами других людей и думал, что его скорее всего не понимают и никогда не поймут с этим одиночным сплавом и даже наверняка жалеют, предполагая какой-то серьезный разлад в его жизни. Одного они никогда не смогут понять: опасность, о которой так все пекутся, — пустяковая плата. Здесь и один он чувствовал то, чего невозможно было понять иначе.
Например, то, что он совсем не был здесь одиноким. Кто-то, любящий и спокойный, почти всегда был рядом. Как отец в детстве.
ПокойВ палатке было влажно. Вставать не хотелось. Иван послушал, что делается снаружи. Тихо было, Лена шумела глухо, ворон стелил над тайгой неторопливое горловое ро… — ро…- ро… Увидел, видно, потроха рыбьи на берегу. Есть и Ивану хотелось. Он выполз в предбанник, высунулся наружу. Тепло и тихо было от тумана. Его седая пелена уже приподнялась от зеленой поверхности реки, но еще скрывала своей сединой лес на другом берегу, резко пахло речной сыростью и погасшим костром. Ефимов начал было подниматься, но замер, услышав ясные всплески.
Через речку шла лосиха. Поглядывала на лодку, тихо застывшую на берегу, на палатку, чуть закрытую кустиками. Неглубокая вода ей никак не докучала, и она переходила на его берег, слегка забирая от лагеря вверх по течению. Аккуратно ставила ноги, принюхивалась к воде, будто разглядывала дно. На середине лосиха остановилась и повернула губастую голову назад.
Из тальников торчала еще одна такая же мягкая вислогубая морда. Большой уже, почти с мамашу, лосенок, беспрестанно настраивая уши в разные стороны, осторожно шагнул в реку. Постоял, смешно вскидывая голову, как будто не мог выбрать, что нюхать — воздух или воду, и вдруг бодро и шумно, оскальзываясь и высоко задирая колени-ходули, зашагал к мамке. Двинулась и сохатиха. Они перебрели речку, зашли в кусты, лосенок тут же потянулся вверх к вкусным веткам. Иван нашарил кепку и безрукавку, надел тихо, высунулся снова… среди реки стоял сохатый. Большой, горбатый, почти черный, с белыми чулками выше колен. Он смотрел вверх по реке, потом повернул голову на лагерь. Рога были тяжелые и широкие, со множеством мелких отростков по краям. Палатка и особенно лодка на берегу были ему неизвестны и настораживали.
Это была редкая ситуация. Быки и коровы с телятами обычно живут порознь. Но теперь, в конце гона, самец, успокоившись уже, просто бродил за матухой. Бык перешел реку и исчез в кустах. Теленок стоял возле матери, как будто прижавшись к ней. Для людских детенышей матери, видно, тоже важнее, чем отцы, — подумал Ефимов.
Пока Ефимов умывался и заваривал чай, солнце обозначилось сначала просто чуть понятным пятном, потом от этого пятна пошло тепло, а вскоре и вовсе растащило туман. Палатка быстро подсыхала, он вынул из нее все и разложил на солнце.
Рябчик опять залился на этом уже берегу, там, где лоси зашли в лес. Иван ответил в рябчиный пищик. Они все утро так разговаривали. Рябчик — занятная курочка. Аккуратно одетая, рябенькая, с хохолком. И вкусная. Иван взял ружье, сунул в карман патроны с мелкой дробью и пошел в лес. Прошел опушку, остановился и поманил.
Тихо-тихо в лесу. Туманно. Какие-то мелкие щелчки слышны, листья слетают, роса, посверкивая, висит на хвое и ветках и капает слышно. Ветерок доносит от реки запах обсыхающих водяных мхов и камней, еще чего-то свежего и утреннего, сильно пахнет прелым осинником и даже, кажется Ефимову, откуда-то сладковато тянет изюбрем…
Рябчик засвистел тонко и ровно, потом выдал нежную трельку и закончил коротким свистом-вопросом: ты где? Или, может, ты кто?
Ефимов пошел прямо на свист. Надо было спугнуть. Рябчик срывается шумно, летит недалеко быстро и вертко меж деревьев. Садится и застывает. Шагов на двадцать подпускает. Иван уже подошел под свистуна, но тот застыл крепко. Над Ефимовым уходили в небо красно-желтые стволы корабельных сосен, просторно было, и рябчик наверняка его видел. Иван внимательно рассматривал деревья, понимая, что это ничего не даст, что рябчик ни за что уже не выдаст себя. Все было бесполезно, птица оказалась умнее, и Ефимов пошел к речке.
Рябчик с шумом сорвался сзади, пролетел над головой и сел впереди. Он был как на ладони, небольшой петушок, Ефимов даже видел, как поблескивают черные икринки глаз. Рябок прошелся по ветке, вскидывая хохолок, уселся, по-домашнему распушившись, и уставился на Ивана. До него было метров десять, и Ефимов опустил ружье, которое уже успело взлететь к плечу. Осторожно прислонился к сосне.
В рябчике не было никакого волнения, он сидел пушистым пестрым шариком с маленькой шишечкой головы и спокойно смотрел на Ивана и на его ружье.
— Ты такой смелый или такой глупый? — Ефимов удивился своему голосу, он давно ни с кем не разговаривал так вот, глаза в глаза.
Рябок на мгновение «сдулся», вытянул шею и склонил голову набок, присматриваясь к Ефимову, но вскоре принял прежнюю спокойную позу. Ивану приятно было, что ему так доверяют. Неплохо было бы погладить глупышку и сказать: не бойся, мол, парнишка. Все нормально.