Нэнси Хьюстон - Обожание
А я отвечаю: «У нее плохое настроение».
А она удивляется: «Да ну? С ней что-то случилось?»
А я: «Не знаю…»
А она: «Давай-ка мама-пантера вылижет тебе головку… Так лучше? Хочешь, отправимся в Индию поохотиться на антилопу?»
Но я не отвечаю, потому что она слишком старается казаться нормальной, а я чувствую, что все не так, и злюсь.
Наконец я говорю: «Не хочу мешать тебе думать, как ты была маленькая».
А она переспрашивает: «Когда я была маленькой пантерой?»
И я уточняю: «Нет, когда ты была маленькой девочкой».
Она смотрит на меня изумленными глазами, и я понимаю, что снова доставила ей радость, подарила новую жемчужину для ее коллекции, и должна вам признаться, ваша честь, что именно это больше всего раздражает нас с Франком в нашей матери: она как будто все время мысленно нас фотографирует или записывает на магнитофон, чтобы когда-нибудь потом насладиться чудными воспоминаниями. От этого можно сойти с ума, понимаете? Нельзя просто жить, вечно нужно восторгаться: Боже, как прекрасна жизнь! Потому-то мы с Франком и стараемся изо всех сил просто быть, безо всяких там раздумий и прочей ерунды. Как я вам уже объясняла в самом начале, мама утверждает, что каждый человек сам по себе — ничто, что все мы сделаны из всего понемножку, из того, что видели и прожили, из слов других людей, когда-либо услышанных или прочитанных, меня эта мысль просто бесит, я хочу жить сама по себе, хочу быть одна, но мама уверяет, что это пустой звук, потому что даже слово «одна» не принадлежит мне одной, ведь это слово взято из языка, а придумать свой собственный язык никак нельзя; скажешь «я» и признаешь себя частью древней цивилизации. Она говорит — мы как планеты, запущенные на разные траектории, поглощаем и отражаем свет друг друга, притягиваемся, разлетаемся и сливаемся воедино, хотим мы того или нет, мы — частицы материи, мы летим сквозь время и без конца меняемся, и единственная разница между нами и другими частицами заключается в том, что мы осознаем наш путь, и удивляем ему, и можем рассказать о нем; из этого складываются истории и создается История: ты рассказываешь мне свою жизнь, я тебе — свою, твоя становится частью моей и наоборот, то, что я узнаю от тебя вливается в меня, смешивается со мной, как и речь, которая мне не принадлежит, но без нее меня бы не было, не было бы никакого «я». Со мной слились другие люди, миллионы других существ, объединенных в длинную цепочку, вернее, в плотную сеть цепочек, и сеть эта начала плестись в доисторические времена. Так, говорит мама, секунда за секундой, век за веком, от первобытной эпохи до эры космонавтики, циркулируют на Земле человеческие слова, и идеи, и истории, и из всего этого складывается пища, которой мы питаем мозги, как тело молоком. Быть человеком значит быть частью этого волшебного круговорота слов, мыслей и историй. Он начался тысячи лет назад и закончится, когда погаснет Солнце или когда наша бесценная зелено-голубая планета разлетится на миллиард новых маленьких безъязыких планет.
Я не согласна. Я думаю, что в мозг, может, и можно вломиться, но тело оно как вещь в себе: когда мое тело умирает, это я умираю, когда у меня что-то болит, это я страдаю, никто другой не может ощутить мою боль. И потом, рассудок — это нечто зыбкое, непостоянное, никто не знает ни его начала, ни его конца, а тело — это предмет, реальная вещь, у него есть очертания, до него можно дотронуться, и это внушает уверенность. Мама рассказывала, что, когда попала в приют после смерти родителей, одна, без братьев, она словно провалилась в пустоту и у нее вошло в привычку напевать по ночам в дортуаре. Она залезала с головой под одеяло и пыталась припомнить все песенки, которые пела ее мать Иветта, она нанизывала их одну на другую, строчки и припевы, строчки и припевы, не останавливаясь, сплетая из них что-то вроде звуковой сети, чтобы не стало пустоты и падения. Песни держались за руки, как бумажные куколки на стенах ее парижской комнатки. Возможно, люди, разговаривающие сами с собой на улице, тоже просто хотят составить себе компанию, но мы — Франк и я — мы любим молчать, нам нравится падать в пустоту, мы жаждем покинуть оболочку речи, потому что она не принадлежит нам, потому что в наших головах всегда говорит кто-то другой, и мы намеренно причиняем себе боль, чтобы убедиться, что хотя бы в наших телах мы сами по себе.
Когда мама уходит в «Фонтан», она оставляет нас дома одних. Она говорит, что никогда бы не решилась на это в городе, но здесь никакого риска нет, только не нужно играть со спичками и совать пальцы в розетку. Нам ужасно смешно, когда она говорит, уходя на работу, что бояться нечего, ведь мы только и ждем ее ухода, чтобы затеять опасные игры. Начинаем с пустяков. Я сажусь на пол на кухне, Франк забирается на стол, хватает прядь моих волос и начинает меня поднимать — медленно, постепенно. Цель в том, чтобы посмотреть, как далеко мы сможем зайти — однажды ему удастся оторвать меня от пола целиком, и я буду этим очень гордиться. Потом мы выходим в сад за домом, Франк устраивается на первой ступеньке каменной лестницы, я беру камень и бью его по голове, в одно и то же место, сначала тихонько, потом все сильнее и сильнее. Идея в том, чтобы набить самую большую шишку, не разбив при этом голову в кровь. Франк заводит мне руку за спину и начинает тянуть ее к лопатке, он контролирует ситуацию, он даже не улыбается, я тоже храню серьезность, стараясь прочувствовать свою боль, войти в нее, стать ею, чтобы никаких других чувств не осталось. Франк плавно поднимает мою руку выше, еще выше — и, если однажды он ее сломает, это будет наша общая победа. Я беру сигарету из пачки, которую мама держит для гостей, раскуриваю ее и начинаю жечь Франка под мышками — кожа там очень чувствительная, а волдыри, раны и корки не видны, Франк держится стойко, а когда больше не может, тихонько кивает, и я прекращаю. Каждый останавливается, как только другой кивает головой, но мы не разговариваем во время игры, таково правило — нельзя произнести ни единого слова. Кричать можно, ведь крики — не слова, но мы кричим редко. Папа говорит, что звери, попав в капкан, не кричат. Разве только пищат в первое мгновение — от неожиданности.
Глаза из камня, тело из камня, сердце из камня — вот наша цель и наш девиз.
ЭЛЬКЕ
Я, как и вы, впервые об этом слышу, ваша честь. И я потрясена.
Что ж, тут уж ничего не поделаешь… что случилось, то случилось.
Но я продолжаю…
В то воскресенье я завтракала после одиннадцати и торопилась, чтобы успеть на рынок до закрытия, быстро выпила кофе и отправилась. Шла мимо прилавков, заваленных колбасами и птицей, разглядывала висящих вниз головой цесарок, свиные уши и ножки в желе, связки кровяной колбасы, а сама снова и снова представляла себя в амбаре Космо. Мне чудилось, что я сижу в красном бархатном кресле и вглядываюсь в его сияющее лицо. Я видела, как он спит! — тихонько произнесла я себе под нос, а когда вспомнила белеющую из-под верхней губы полоску зубов, меня пробрала дрожь и я почему-то поздоровалась с булочником намного теплее обычного.
Крестьянки сидели за длинными пластиковыми столами и упаковывали непроданные головки козьего сыра. Я вгляделась в их лица. Эти женщины были моими ровесницами, но выглядели маленькими старушками, бесформенные платья и грубые мужские суконные бушлаты скрывали их тела, несмотря на жару, они надели вязаные шапки и резиновые сапоги, их волосы потускнели и поседели, на щеках не было и следа косметики, под грузом забот кожа увяла и покрылась морщинами. Мне было больно смотреть, как они пересчитывают покрасневшими растрескавшимися пальцами жалкую утреннюю выручку.
Я хотела услышать, что люди говорят о Космо.
Звучит ли еще в их ушах его голос? Скрипят ли их извилины, реагируя на его словесный фейерверк? Мне было интересно проследить, как едкий юмор Космо волнами расходится среди этих людей, как они пересказывают друг другу его шутки, мешая слова и искажая смысл, переделывая на свой манер номера и меняясь — пусть даже самую малость — под их воздействием. Я ощущала его любовь в себе, как посеянное зернышко, она росла и развивалась во мне, я была беременна ею, я чувствовала себя сильной, непобедимой и даже дерзкой. Упиваясь своей новой дерзостью, я купила первые в этом сезоне авокадо и клубнику, хоть и понимала, что вкуса в них не будет никакого: клубника выглядела бледной немочью, авокадо были твердыми, как деревяшка, но мне требовался символ праздника, пусть даже самый ничтожный, я хотела разделить радость со своими детьми.
За обедом, между авокадо и клубникой — они и правда оказались несъедобными, — я попыталась развлечь Фиону и Франка рассказом о вечере в «Фонтане»: описала напряженное ожидание Космо, шум при его появлении, нестройное исполнение «Happy Birthday», идиотский тост мэра… Но дети казались равнодушными и какими-то отсутствующими; мои слова не находили отклика в их душах. Фиона смотрела в окно и играла со своими волосами, Франк грыз хлебные крошки и нетерпеливо ждал конца трапезы. Я была огорчена. Мне недоставало прекрасного гула — это не имеет отношения к звуку, ваша честь, гулом я называю внутреннее сцепление находящихся в одной комнате людей. В тот день за столом сидели три одиноких вещи в себе. Солнце заливало кухню, но я почувствовала, как на нас пала и начала сгущаться какая-то тень. Тишина стала гнетущей. Я не помню, чтобы такое случалось за едой в моем детстве — а ведь моего отца, как и Михаэля, с нами никогда не было. Неужели Иветта, глядя на нас с братьями, тоже иногда ощущала тяжесть на сердце?