Клаудио Магрис - Другое море
Он не считает ни дней, ни недель, а отмеряет ход времени при помощи более гибких и преходящих примет, как первый снегопад, увядание травы, период спаривания гуанако[25]. Ветер постоянно свистит в ушах, но спустя какое-то время он уже научился улавливать его изменяющиеся по часам и сезонам тона, различать то шумные, то глухие, а то и сухие, как кашель, порывы. Иногда кажется, что ветер имеет цвет, среди природных преград он желто-золотой, на голом плоскогорье он черный.
Крупные облака проплывают и исчезают, корова жует пучок травы, земля вращается, но одновременно стоит на месте, век ромашки длится месяц, цветок-однодневка живет день, вечерняя звезда зовется и утренней звездой. Время от времени небо расширяется подобно надутому стеклянному шару, отдаляется и исчезает.
Энрико стреляет, дикая утка шлепается оземь, в одно мгновение летящий геральдический символ превращается в выброшенный из окна мусор. Закон тяготения, несомненно, служит доказательством несовершенства природы, в ней сохраняются только слова, к примеру те, что напечатаны в изданиях древнегреческих и латинских классиков лейпцигской тойбнерианы.
Эхо выстрела теряется среди камней, Карло застрелился из пистолета, что оставил ему Энрико. Занавес упал, и сказать ему больше нечего. Энрико, а не Карло, для которого этот мгновенный жест стал тем же, что и кровоизлияние в мозг Ибсена, или воспаление легких Толстого, или чаша с цикутой Сократа. Карло — это чувственное ощущение века, и смерть не властна спрягать глагол «быть», а может спрягать лишь глагол «иметь». Энрико имеет стада, лошадь, несколько книг.
Он лишь через год, в сентябре 1911 года, узнал о том, что случилось с Карло, эта весть застала его в Пуэрто-Мадрин, когда он вышел к морю после шестисот пятидесяти километров пути. Ее сообщил Нино, приславший ему заодно стихотворения последнего года, которые Карло написал уже после отъезда Энрико. «В отличие от тебя, я имел счастье быть с ним рядом, видеть его и принимать участие в его жизни вплоть до последнего момента. Но теперь между нами нет различия, его смерть соединяет нас еще крепче, то от него, что было и у меня, такое же самое, но по-другому, получаешь и ты для тебя самого. Сравнивая, какой я представлял себе жизнь раньше и какой она мне представляется сейчас, — ах, как прекрасно я осознаю, что все безвозвратно ушло, — уверен, что никакая жизнь, никакая радость уже не будут похожи на те, которых, как я верил, надо лишь дождаться…»
Нить, нас связующая, влечет нас за собой, думает Энрико. Это не Карло оступился, в тот день, 17 октября 1910 года, когда поднялся и исчез вверху, как ласточка в небе. Это они с Нино скользят по оползневому перегною. В своем шедевре, созданном на том же их чердаке, «Убежденность и риторика», Карло пишет, что тяжесть не может совершать ничего другого, чем опускаться и падать, теперь же слова Нино в письме давят и падают на плечи Энрико. «Карло говорил о тебе, считал твою жизнь единственной заслуживающей уважения… То, что давал нам Карло, теперь делаешь ты, доказывая это каждым отдельным поступком твоей нынешней жизни, только ты сам не знаешь об этом… Люди, близкие Карло, видят в тебе единственную личность, которую можно ставить рядом с ним».
Энрико скользит взглядом по седлу, слишком узким ботинкам, денежным счетам, которые приехал забрать. Жаль, что он не нашел, как на последней и предпоследней почтовых станциях, писем от Нино или Петернеля, которые обвиняют его в черствости и недомолвках, в том, что он лишь насмехается над ними, можно либо отбиваться от этих упреков, либо забыть про них. Он перелистывает «Диалог о здоровье». Карло закончил его 7 октября, за десять дней до смерти, и Нино переписал его на присланных Энрико листах. «В написанном им, — говорит Нино, — он, как никто другой в мире, смог выразить словами то, что еще никому не удавалось». Нет, не лучше ли было просто оставаться всем вместе, чтобы дискутировать на чердаке и чтобы никто из них, возможно и Карло тоже, не занимался писаниной?
Этот тонкий диалог захватывает Энрико как ветер, иногда неожиданно берет за сердце, и у него перехватывает горло. Он глубоко вздыхает, перелистывает страницы, перечитывает места, где его имя, Рико, упоминается столько раз. В этой книжечке Карло вкладывает ему в уста истину, заставляя твердо и решительно заявлять об убежденности и осуждать самоубийство, страх перед жизнью и смертью. На этих своих последних страницах Карло представляет Энрико свободным человеком, дела которого свидетельствуют «ты есть» и который испытывает наслаждение лишь потому, что существует, не боясь и не желая ничего, ни жизни, ни смерти, всегда, в любой, даже в свой последний час.
Энрико поджаривает кусок утки, наблюдая, как растворяется в воздухе скудный дым костра. На какое-то мгновение он чувствует себя счастливым тем счастьем, что приходит и уходит. Когда оно исчезает, оцепеневшее и отяжелевшее небо опускается вниз. Он пытается прочесть те слова, реплики Рико в диалоге, услышать, как они звучат в его устах. Почему Карло не поступил иначе и не предоставил Нино озвучивать убежденность, отведя тому роль человека, выслушивающего и воспринимающего сказанное? Да, за Энрико признается способность уходить от шума общества, пустой болтовни рабов, что выхваляются друг перед другом, чтобы создать впечатление, что они свободны. Не теряют же жизни, пытаясь схватить ее за шиворот, не устраняют же собственной тени, оборачиваясь, чтобы разглядеть ее, он твердо это усвоил, Карло может быть спокоен. Пусть солнце играет и с его тенью, если ему так нравится, удлиняя или укорачивая или же изменяя ее форму. Он оставит тень в покое, пусть она пропадет и исчезнет, когда солнце скроется.
Но почему все же Рико, а не Нино? Яркий свет озарения вспыхивает внутри него: лампада Карло погасла не из-за нехватки, а благодаря избытку масла, перелившегося через край. Этот свет зажег Карло изнутри, но, выйдя наружу, он рассеялся, блеснув отдельными вспышками и исчезнув. Сердце стучит в темноте, ослепленная солнцем птица влетает в пещеру и, блуждая во тьме, бьется крыльями об острые выступы стен.
Страницы ложатся на землю. Энрико накрывает их камнем, чтобы они не разлетелись прочь, может, и лучше было бы, если бы они рассеялись по ветру. В задаче, взваленной Карло на его плечи, содержится двусмысленность, но разгадывать эту загадку слишком поздно, тут, разумеется, значение имеет смерть, она не обладает властью над истиной, но вершит суд над всеми недомолвками и несуразицами, уйти от которых невозможно. Люди тоскуют не из-за того, что умирают, сказал Карло, они умирают, потому что тоскуют.
Он рассматривает рисунок, набросанный Карло в диалоге, четыре круга, что, пересекаясь, создают накладывающиеся друг на друга сектора. Налево, в круге счастья, расположенном как бы на западе, имеется внутренний сектор свободы, сектор самодостаточности, там, внутри, в белом пространстве, и находится Энрико. Но кривая, что закрывает это пространство, продолжается дальше и образует другой круг, внизу, на южной стороне наброска, круг смерти. Самодостаточность, свобода — это промежуточный сектор, входящий в оба других круга, в круг счастья, основывающийся на бытии и пользе, где ничего не требуется, так как все есть, и в круг смерти, в котором тоже ничего не требуется, так как там ничего нет.
Энрико смотрит на кривой изгиб горизонта, на движущийся, но все еще различимый край стада, на кусок земли, накрытый деревянными шестами, что принадлежит снаружи прерии, а изнутри лачуге, повсюду в мире границы разделяют и соединяют многие столь разные вещи. Карло, вероятно, ошибся, Энрико находится на границе, как и в Гориции, но сам не знает, с какой стороны, в каком круге, в юго-восточном круге счастья или же в северо-восточном круге смерти. Столько раз, когда они ходили гулять по лесам в сторону Фриули, они умудрялись заблудиться и не знали, пересекли ли, не заметив этого, границу с Италией и не находятся ли уже на другой стороне. Карло советует ему вернуться обратно и принадлежать со своей свободой к светлому кругу счастья и бытия, он даже приказывает ему на этих страницах стать вожаком всех других и во имя себя самого вести их туда.
Подобная обязанность поражает и восхищает его, но она легла бы на него тяжелым грузом. Это уже слишком, это просто недоразумение, сваливающееся на него как камень. Надо устранить его, снять с плеч эту светящуюся, слишком яркую звезду, давящую на него, вернуться назад, на чердак. Почему он не выяснил этого тогда, когда у них было так много времени? Сейчас это уже невозможно, поздно, никакая сила не одолеет смерти, этой подлости, что не позволяет все прояснить. Каждый умирает прежде, чем выяснится какая-либо ложь. Поэтому убивать — это преступление, ему стыдно, что он застрелил ту утку, что летела так прямо и быстро, чтобы, возможно, что-нибудь поправить.
Если Карло так угодно, Энрико изменит свой путь, поменяет круг, зайдет туда, где свобода и молчание тех, кому ничего не нужно, освещают и согревают вершины деревьев красным закатным светом. Взберись на это освещенное солнцем дерево — и избегнешь вечерней тени, крадущейся вверх по стволу. Да, небо над ним полыхает огненным светом, но Энрико больше нравится опустить голову и глядеть вниз на траву, что покрывает древесные корни и выцветает от наступающей темноты, он растягивается там, внизу, растворяясь во влажной луговой зелени, и смотрит вверх на небо, с каждой минутой теряющее свой цвет. Карло должен был бы понимать, что именно он от него требует, нет-нет, он чересчур много на него нагружает. Смеялся же он, когда Энрико декламировал ему строчку из Панакреса, его любимого поэта: «Человек — то, что не человек, — видя и не видя птицу, ту, что не птица, — взобравшийся на дерево, то, что не дерево, — поражает ее камнем, тем, что не камень…»