Николай Климонтович - Фотографирование и проч. игры
Никто не ведает, как пробуждается призвание. Вот будущий художник — в отрочестве он не любит рисовать, а только ломать парты и бить стекла; вот поэт — он начисто лишен музыкального слуха, но проявляет бесстрашие и довольно жестокую предприимчивость в детских драках; тринадцатилетний племянник тоже не отличался аккуратностью в занятиях, разве что не раз был застигнут матерью за прилежным переводом на кальку изображений голых женщин с репродукций живописцев-классиков, и терпеть не мог уроки химии. Однако проявление пленок увлекло его: красный свет, целлулоидный шорох ленты, которую требуется уложить в бачок правильной спиралью (не то слои склеятся и на месте изображения выйдет молочно-фиолетовая клякса), клейкий вкус проявителя на пальцах, кислый запах фиксажа и — сладкий миг — рассматривание результата, изучение на просвет маленьких прямоугольных кадров с не высохшими еще капельками воды.
Изображение привычного мира, попадая внутрь черной коробочки фотоаппарата, чудесным образом превращалось; негатив очаровывал странностью; была тайна в смутных темных очертаниях полуразрушенных церквей на фоне неба с черными облаками, в серых резцах монастырских стен, в бледности куполов и чернильных потеках колоколен со светлыми трещинами в белом мху; бесцветные камни и бесцветный воздух обменивались глубиною и плотностью бесцветного тона, случайно попавшие в кадр зеваки как один оказывались неграми со светлыми волосами, а на светлых ниточках провисших проводов сидели, сутулясь, белые вороны. Неужели же можно объяснить это преображение черного в белое, белого в черное лишь законами физики и химии, о которых, впрочем, племянник имел расплывчатое понятие, объявить эту влекущую неверность и двойность лишь результатом светового преобразования, нет, это было бы глупо, как отрицать реальность сновидений, — и мальчишке казалось, что открыл этот мир он сам, подобно тому, как в детстве бывал первым исследователем мира подшкафного и задиванного, где живут своей пыльно-мохнатой жизнью, обратной обыденной комнатной, завалившиеся и забытые мелкие вещи; и что белая ворона, на которую так любит ссылаться народное присловье, — не плод чьей-то фантазии, не метафора и не генетическая мутация (в то время наши бедные гены были уже реабилитированы), но таится во всякой вороне, ее лишь надо увидеть — не глазом, так объективом. И, позволив себе порезонерствовать, заметим, что эти-то одинокие бдения в захламленной коммунальной каморке и поддерживали, должно быть, в подростке драгоценную способность отклонения от наяву данного (на такой ли результат рассчитывали родители, благословив в это путешествие), беспощадно сводимую на исходе детства повседневным опытом, книжками с картинками для раннего школьного возраста, рутиной начального образования, телевизионными передачами и бестрепетной тупостью взрослых — к созерцанию лишь скучного, как солдатское сукно, покрова бытия, заглянуть под каковое и призвано искусство.
Отдавшись вдохновению, племянник из-за закрытой двери капризным голосом отнекивался от чая с вкусным тортом, который звал идти пить дядя, и смотреть телевизор; проявленные пленки, как прищемленные змеи, свисали с веревки в красном полумраке; отработанный проявитель сливался в поставленное для этой цели ведро, туда ж — и фиксаж, что образовало в посудине вонючее химическое болото, вода же для промывания бралась из кувшина, с которым приходилось-таки иногда, покидая убежище, выбегать на кухню. Дурея от духоты и спертости, отпихиваясь от норовящих тронуться с места лыж, парень нетерпеливо вглядывался во все новые и новые кадры, чудесным образом извлеченные им самим только что из небытия. Сперва он радовался им наивной радостью фотографа-дилетанта — радостью узнавания в вывернутом наизнанку изображении знакомых развалин и руин, по которым недавно скакал козлом с фотоаппаратом на груди, пока дядюшка задумчиво ковылял по дорожкам, к тем годам уж расчищенным: вот искрошенные временем и артобстрелом стены Иван-города, вот останки дворца прусских королей в бывшем Кенигсберге (помнится, он нырнул в темный проход, запрыгал вверх по винтовой лестнице, пока не обомлел от страха перед внезапно раздавшейся под ногами гулкой пустотой); вот двор монастыря возле Пскова, там они застали забавную сценку — попа в подряснике верхом на мотоцикле, жаль — не успел щелкнуть; а вот солидный, как царь-колокол, бронзовый новгородский памятник российской государственности… Пленки не были помечены легкомысленным подростком, кассеты перепутаны, проявлял он их вразнобой, так что недолго ему удавалось по проявленным кадрам последовательно прослеживать их недавний маршрут: уже не мог он сказать в точности, снято ли это вот здание в начале путешествия или на возвратном пути, не угадать было — на чьей земле сидит на этом вот снимке дядюшка, обнимая за плечи присевшего к нему на корточки племянника и привалившись спиной к дверце своего автомобиля, смущенно глядя в объектив, теребя усы, — на эстонской ли где-то под Пярну, на литовской ли в районе Ниды, вокруг один и тот же серый прибалтийский песок, та же серая балтийская вода.
И чем больше племянник вглядывался, то и дело потирая уставшие глаза, в эти любительские, наспех сделанные кадры, тем меньше узнавал местность или постройку; обильные впечатления и так-то смешались в его непривычной к географии голове, в негативном же варианте он и вовсе не мог уж распознать ни одного ориентира и совсем заблудился.
Фигуру девушки он обнаружил на одной из таких безымянных пленок — она сидела под светлым хвойным деревом, черное лицо полуприкрыто белыми солнечными очками. Дальше шли какие-то смутные виды, потом снова она, спиной к объективу на фоне неопознаваемого дюнного ландшафта с отметинками сосенок вдалеке — почти белое загорелое тело на фоне темного чистого песка, и кровь бросилась юнцу в голову — девушка была обнажена, а светло-серая ее спина — изогнута, плечи чуть сведены вперед и наклонена голова, отчего бедра казались особенно круглыми.
Конечно, он сразу же узнал ее, их случайную попутчицу, одинокую путешественницу с сумкой через плечо, какие только входили тогда в моду, с талонами автостопа (была в те годы такая практика, потом быстро иссякшая), это она снимала их с дядюшкой на привале, но поразило его другое: племянник отчетливо помнил, что не фотографировал ее — ни одетой, ни тем более голой. Разумеется, все подозрения пали на дядю, хоть тот никогда к его фотоаппарату не притрагивался, а парень с аппаратом ни на секунду не расставался. Но даже если и предположить, что дядюшка стянул у него камеру потихоньку, снимал девицу украдкой, не мог же он потом не утаить такую-то драгоценность, не мог о ней забыть, не мог не изъять пленку и не спрятать подальше. Впрочем, и это предположение никакой критики не выдерживало: все отношения дяди и девицы проходили у племянника на глазах, они ни разу не уединялись, да и можно ли это назвать отношениями?.. Он вертел этот кадр и так и эдак, смотрел на него, прищуря то один, то другой глаз, подносил к красному фонарю вплотную и все отчетливее видел даже начало канавки между ягодицами, даже складку кожи на правом боку, прижатый локоть и вытянутую руку, как если бы девушка в задумчивости чертила что-нибудь на песке. И эти всплывающие перед его воспаленным взглядом на мутном негативе подробности были продолжением той же тайны превращений этого мира…
Было девице лет восемнадцать-девятнадцать, она, как и они, путешествовала по Прибалтике, начав свой путь в Ленинграде. Была она, кажется, студенткой, впрочем, это позабылось. Подцепили они ее между Таллинном и Ригой, она сделала с ними от силы триста верст, как выражался дядюшка. У нее был веснушчатый, очень маленький носик, сама плотненькая, крепкая, тренировочные штаны закатаны выше икр, на голове панама, колпаком сидевшая на стриженных под горшок темно-русых волосах. Сперва она держалась весьма независимо, хоть дядюшка с ней и балагурил, все поправляя зеркало заднего вида, но вскоре выяснилось, что зовут ее ну, Алла, что в Риге ее никто не ждет, что, осмотрев достопримечательности, пойдет она снова голосовать на шоссе, так что нет у нее никаких резонов не составить им компанию и дальше, по пути в Литву.
С переднего сиденья племяннику ее не было видно, но он уже ревновал ее к дядюшке, у которого все так складно получалось, завидовал его мужской хватке, считая втайне, что дядюшка для девицы так же безнадежно стар, как он сам, увы, для нее безнадежно молод.
Достигнув предварительного соглашения, дядя и вовсе раздухарился (племяннику этот его сленг казался устаревшим, а значит — чем-то неловким, он стыдился за дядюшку, который, разговаривая так, будто заискивал перед молодежью) и предложил устроить маленький закусон. К немалому удивлению племянника, девица с удовольствием согласилась, заявив, что и она с утра ужасно проголодалась.