Славко Яневский - В ожидании чумы
Малоумие кукулинское имело свое обличив. Маленькое, а жалит и убивает, переживает всяческими сказаниями – всех заодно с будущим. И снова Спиридон: «И вправду, шкура эта собрала мух со всего Кукулина. А ты, Арсо, каким это криком грозишься? Оставь сказки бабкам. Исак свиней собрался откармливать овсом да пшеницей. Давай, давай, человече. Завтра отнимут у тебя и свиней и голову…» Горан Преслапец возразил: «Завтра, Спиридон, у нас от голода головы сами падут…» Затем Манойла: «Полыхнул бы монастырь и все его нутро, кладовки, кельи, сараи, стойла, пришлось бы монахам хвосты поджать да выместись. И следа б от них не осталось…» Исидор молчал. Вместо него, вместо всех Исидоров на свете, перекрикивались другие, и громче всех Тамарины родичи: «Пятница, день поста, а пост разум сушит – нынче в монастыре огонь, завтра огонь тут, сила не прощает, так что и вправду лучше уж откармливать потихоньку кур да свиней, а монахам из того, что на наших нивах растет, ничего не давать…» Опять Спиридон: «Да благословит бог ваше согласие. Или – да помутит вконец ваш рассудок. Такие-то вроде вас, прокопченные да порожние, в венцах победителей не щеголяют. Перевешают вас. А жалко. Как вешать будут, узнаете тяжесть собственной глупости…» Они: «А ты что, хочешь, чтоб мы с монахами обниматься начали, да?…» Спиридон: «Вот-вот. Обниматься до удушения…» Горан Преслапец: «Чьего, монахова?» Спиридон: «Монахова или нашего. Тимофей у нас теперь староста, но он ведь и за монастырь радеет…» Зарко: «Стало быть, ихний он человек, монаший…» Драгуш: «Склонился перед ними старик, предался. Кость ему бросили. Был псом, на побоищах грызся, стал волком. Разбойники-бижанчане изурочили наше село. А он их порешил. До корня…» Исак: «Старый он…» Арсо Навьяк: «Волк и без зубов волк…» Спиридон: «А тебя какой ветер привеял, вестничек? Чего запыхался?» Илия: «Вон они, Манойлова тетка да мать этих вот…» Спиридон: «Кого этих?…» Илия: «Тамариных родичей. Сговорились. Будут выдавать Тамару…» Горан Преслапец: «Самое время. А за кого, за тебя или за Менко?» Илия: «За Манойлу. На Успение свадьба…» Мино: «Как это – на Успение? А нас, братьев ее двуродных, кто спросил? Никто, ни Манойлова тетка, ни мать моя Наста. Право слово, никто. Манойла монастырь палить собирается, спаситель наш полоумный, а сам втихомолку женится…» Манойла: «А вас-то чего засвербило, братишки? Сестрицу вашу никто силой не отымает. Или я не гожусь вам в зятья?» Исак: «Зятек с серьгой! Кабы годился, тебя б давно определили в мужья, сотенку лет назад да с пребольшим гаком, в те еще времена, как дед моего деда логофетом[6] служил у Теодора Ласкариса…» Манойла: «Ты, вижу, к моему ножу за поясом речь держишь…» Исак: «Нас тут пятеро, и без ножа управиться можем…» Спиридон: «Опомнитесь! Вот оно, ваше будущее, сами его зубами рвать начинаете, сжуете и проглотите, так и кидаете взглядом, кого б ужалить. Не дуреете вы, дураками родились… Молчок, Тимофей идет…» Тимофей: «Вы со мной не толкуйте, пагуба слушать вас. А я слушаю вас, криворотые мудрецы. Не будет вам поспешения. Согласился я быть вашим старостой. Не чтоб вы, бессильные, предо мной склонялись. Самому мне впору пасть на колени пред вами. Зло вас берет на тех, кто ни одной борозды не провел по вашим нивам. И я походил на вас. Да и ныне не стал другим. Обессилевший, одряхлевший, и я о двух душах. Одна меня возвышает, а другая пихает в пропасть. Потому как вы в этой пропасти, в самой ее бездне. Для вас солнечных проблесков нету, сплошной мрак. Падаете. Такие, как мы, и в капле воды утопают. По ночам, а бывает, и днями, снится мне место одно и то же. Каменистый холм. На нем дерево, наполовину под листьями, наполовину с голыми омертвелыми ветками. То дерево – Кукулино, а голые ветки да листья – мы. Одна душа у нас живая, другая сохлая да корявая…» Исак: «Две души вроде как два глаза и две ноги. Так ведь? Все равно, будь у Манойлы хоть тысяча душ, Тамары он не получит. Дело знамое, Тимофей ученый, читает святительские жития. Пусть-ка наставит женишка с серьгой, чтоб к нам не цеплялся. Пошли, братцы, будем держать совет. Чтоб заедин быть, без несогласия».
Маленькое, а жалит и убивает это безумие. Зубы черны, а вечные.
Разошлись. Я выбрался из сарайного мрака и теперь, как и прежде, был один, даже своим ровесникам ненужный. Распяленную кожу покрывали черные и зеленые мухи, не летели, не шевелились, высасывали остатний сок из козьей брони, не давали ей загнивать, они и солнце. На бревнах, мостом перекинутых через Давидицу, сидел Салтир, холодил подошвы. Неподалеку от него мыли шерсть две женщины. Из кожаной торбы Салтир вынул густо обложенного мхом ежа, предложил поменяться на муку. Одна женщина вскинула голову. «И без ежа тебя покормлю, – вымолвила. Рядом лежал ворох шерсти. – Иди сюда да малость мне помоги». Салтир остался сидеть. Не слышал. Мутными глазами уставился в сторону: верхом на осле направлялся к болоту Настин сын – как только ноги животного обрастут пиявками, соберет он их в ромейский стеклянный сосуд и снесет в город лекарям – перпер заработает. После полночного ветра, сильного и порывистого, Исидор перекладывал тонкие каменные плиты на кровле. Под тяжестью бревен где-то скрипела двуколка, слышались тупые удары топора. В сарае старого Тимофея пел мой дядя Илия. В летней теплоте вызревало жито.
Жито вызрело. Подошел день жатвы, и подошли шестеро монахов с подстриженными бородками и шестеро воинов – назначить, сколько отдать монастырю, сколько Городу. «Не пытайтесь красть божье и кесарево, – внушали монахи. – Завтра, как половину урожая доставите, смеряем все до зернышка». «Половину? – ощетинились мужики. – Почему это половину? Мы ж сговаривались на меньшую часть». Трофим, или Филимон, или Досифей, Мелетий, Герман, Архип, все равно кто, наматывая на палец завиток бороды: «С господом да с кесарем не сговариваются. И чтоб зубов не показывать. Проживете куда дольше».
В поле блестели серпы, солнце лизало темя жнецам, вдали погромыхивало, словно из могилы поднимался ураган, ширилось облако, белое и пушистое, неостановимое.
К Арсо Навьяку подковылял Салтир, пожаловался – спал, дескать, в известковой яме рядом с околевшим бараном и в бока себе нацеплял клещей. Арсо Навьяк сам в клещах, вцепились – изнутри – в душу. «Много хотите с нас, честные отцы. Не останется зерна ни на осень, ни на весну». Исак его поддержал. Манойла ухмылялся. «И для свиней с курами». Теперь стали ухмыляться монахи. «У тебя есть куры да свиньи?» Манойла ухмылялся. «У меня-то блохи одни. Свиньи и куры есть у Исака да у его братишек. Вот попаду к ним в зятья, попотчуют сальцем да окороком». Исак не ухмылялся. Помрачнел. «Попадешь к нам в зятья, когда мы тебя приженим на этой вот черной землице». Манойла поднял ногу и всей тяжестью опустил ее на зелененькую букашку. «Широка да глубока землица, – промолвил. – Потому ей пяток женихов занадобится, не один. – Из стиснутого кулака стал вытаскивать палец за пальцем, перечисляя: – Исак, Панко, Мино, Анче, Драгуш». Исак стоял в одиночестве, кабы братишки были рядом, впятером зажали бы этого Манойлу в кулак и раздавили. «Монастырю же, а стало быть, и защитнику Городу, я могу дать и побольше половины, – заносился Манойла. – Кесарю такие, как я, надобны – честные да разумные». Это было вызовом. «С чего это ты дашь? – вспылил Исак. – Со своей-то пяди скудненькой? Улестить хочешь ратников да монахов. Они мудрые и благочестивые. Раз на то пошло, так я и больше половины отдам. И не я один. Братья тоже». Тимофей зашатался. «Недоумки, – простонал. – Недоумки». Вечная слезинка боли выскользнула из его глаза.
Облако подошло, ударили крупные капли, потом обрушились небеса. Не сразу и не только в этот день. Рушились целую неделю. Ушла жара, вместе с ней и большая доля урожая. На Успенье Тамара не стала женой Манойлы – сбежала с молчаливым Исидором. Долго никто не знал, где они. Воротились повенчанными, за ними пошатывались и распевали сваты Арсо Навьяк и Горан Пресланец. О том, что на подходе голодные дни, не думали.
Хотя ветки давно оголились, Илия все еще изливал в песнях скорбь по Тамаре. Спиридон посоветовал ему не заглядывать ночами в горницу молодых. Исидор молчит, но кулаками работать умеет. «Запомни, – поучал Спиридон. – Осенью синяки дольше держатся». Словно присоединяясь к Илииной обиде и оплакивая лето, Салтир бросил собирать всяческие ненужности и загромождать ими присвоенный дом, где когда-то жил Парамон. Потерял зрение и совсем усох. А тут еще преставился мой безумный родитель Вецко. Появился внезапно больной, переночевал в сарае и сгас. Арсо Навьяк выкопал ему могилу, присыпал землей. На могилу опустился туман. Упокоился, не пережил стариков. Его братья Цене Локо и Дарко Фурка так и не объявились.
Пережили его старики, да не все. Под землю, под снег ушел вскоре Салтир.
До теплых ветров скрипел по ночам снег вокруг нашего дома. «Возвращается, стежки своей жизни распутывает, – прислушивался Спиридон. – Он это, Вецко, довершает свой путь. Заметила ты, Лозана? Когда мы его нашли вкоченелого, лицо у него было сморщенное. А когда его монах Трофим отпевал, он улыбнулся. Вытянул руку и сдернул серебряный крест». «Сдернул?» – спросил я. Спиридон засмеялся. «Конечно. Вецко с монаха, а я с него». Лозана только вздохнула.