Сусана Фортес - Границы из песка
Она не чувствовала страха, только беспомощность, когда ее с одним чемоданом выпихнули в другой мир, где в черном автомобиле с откидным верхом ее поджидал человек, который привык к блестящей светской жизни, был одержим лошадьми и современными идеями, курил сигареты с мундштуком, небрежно опершись локтями о руль, говорил безразличным тоном, что вводило в заблуждение и лишало сил к сопротивлению, и обладал врожденной способностью окружать себя дурными компаниями, ввязываться во всевозможные потасовки, бегать за каждой юбкой и возвращаться на рассвете из самых грязных притонов Севильи с заплетающимся языком и без гроша, зато в безупречной рубашке и с очаровательной улыбкой ребенка, прекрасно знающего, как заслужить прощение. И она сотни раз прощала его, подавляя гордость и упреки, предупреждала о приятелях, начавших приобретать вес благодаря всякой сомнительной деятельности, пыталась защитить неизвестно от чего и убедить себя в том, что если в человека верить, он будет достоин этого доверия. Но теперь она не может ни верить, ни вернуться в исходную точку, поскольку он затоптал тропинку, которая туда вела. Можно ли возвратиться в дом, откуда ты ушла в поисках другого, лучшего? Она стала ходить с ним во всякие модные места вроде «Эль Фаро», «Эль Грана» и «Ла Малькерида», полные праздных остроумных хлыщей, где однажды, правда, они встретили Маргариту Ксиргу в том самом белом балахоне, в каком она играла Мариану Пинеду [16]. Золотая молодежь пила водку из Чинчона [17], хвасталась, перекидывалась заграничными шуточками, порой вступала в язвительные пререкания, и тогда какой-нибудь новоиспеченный фалангист осмеливался на нешуточные угрозы, которые никто не воспринимал как пустое бахвальство, а то вдруг устраивала импровизированные спектакли с наскоро сооруженными декорациями, шумные празднества, длившиеся до рассвета, с одинаковым жаром обсуждая бокс, океанские лайнеры, политику, лошадей, автомобили и музыкантов, имевших огромный успех в Мадриде. Это был пустой, но живой и ослепительный мир, где терпкие ароматы смешивались с различными эстетическими и философскими принципами, а все вместе – с неумолимой реальностью новостей, о которых сообщали газеты.
За месяцы, проведенные с ним в усадьбе, она узнала и другие места, более темные и неприглядные, например, ту винодельню, где впервые побывала отчасти случайно, отчасти из любопытства, где, невидимая, наблюдала за мужчинами, которые пили, облокотясь на бочки, под свисающими с потолка связками чеснока, спокойно беседовали или остервенело спорили, и где на грязных стенах яркими пятнами вспыхивали плакаты C.N.T [18] с лозунгом «Земля тем, кто ее обрабатывает». Она помнит запах кладовок с ослепшими от бумаги окнами и тюремной духотой, где среди бутылок и бидонов взмокшие от пота поденщики давали волю своему гневу, сопровождая резкие слова столь же резкими жестами вроде вздыбленных вверх кулаков, полные решимости предать все огню. Ее кости до сих пор чувствуют сырость подвалов, едва освещенных масляной лампой, где она стоя выслушивала целые митинги, дрожа от зажигательных речей, переполненных именами и терминами, которых она не знала и которые были для нее столь же непривычны, как обращение «товарищ». Пребывание там она воспринимала как доказательство бесполезности своего предыдущего существования, как месть всем – своей родовитой семье, другим владельцам титулов и усадеб, даже Фернандо, его изысканной лжи, ребяческим оправданиям, беззаботной богемной жизни, приправленной скандалами и мелочными салонными интригами. Она была недовольна собой и хотела найти дело, цель, которые оправдывали бы ее пребывание на земле, ей не давала покоя Мариана Пинеда, закончившая свой короткий жизненный путь на эшафоте в присутствии короля Фердинанда VII и его министров лишь потому, что вышивала знамя борцам за республику. Она чувствовала себя потерянной и беззащитной, будто только что сменила кожу и не может понять, в кого превратилась и где теперь ее место.
Тогда она очень быстро повзрослела, замкнулась, спряталась за стеной уныния, с Фернандо обращалась сухо и раздраженно, словно ненавидела его, а на самом деле ненавидела будущее, собственное желание, которое делало ее слабой, незнание, куда идти. Бесконечные ночи без сна рядом с его неподвижной спиной. Взрослеть – значит брать на себя часть вины за совершенные ошибки. В то время она его уже не любила, и это
было еще хуже, чем трусость, мелочность, злость – вся та паутина, что, не давая выпутаться, душила ее. Она старалась разорвать путы, вернуться назад, прийти в себя, оправиться от потрясения, вызванного потерей времени и неверными решениями, как будто все это было возможно. Она старалась действовать самостоятельно, стала иначе одеваться, постриглась по парижской моде – косые пряди по диагонали через всю щеку, и приобрела решительный и одновременно непринужденный вид женщины, готовой противостоять жизни. Именно такой запечатлена она рядом с ним на фотографии, которая лежит в чемодане: распахнутое пальто, подкрашенные зовущие губы, глаза, живо, но опасливо смотрящие не на спутника, а в объектив, будто пособничество фотографа сможет превратить ее в ту женщину, какой она решила стать. Однако решение чересчур запоздало – ведь его величество случай, заговорщицки усмехаясь, не переставая плетет свою сеть, лишая желаний, сгибая волю, незаметно подкидывая то катастрофу, то менее разрушительные, но не менее тщательно спланированные неприятные мелочи, пока не доведет все до последнего акта.
Она больше не плачет, только вздыхает иногда. Сомкнутыми веками и неподвижностью она напоминает умирающего, который перебирает в памяти воспоминания. Сейчас чуть за полночь, ветер то и дело вздымает клубы пыли, и они, долетев до окна, теряются где-то над бухтой. Весь мир, так или иначе, начинается в Танжере, здесь сталкиваются и громоздятся судьбы. Смех в саду затихает, поглощенный темнотой. Ночь, словно предзнаменование, падает на слабо освещенное тело спящей женщины, накрывает упрямый холм, вздымающийся у самого пролива, лунно поблескивает на минаретах мечетей, спускается по кривым улочкам медины, разливает свой аромат над погруженными в тень площадями, широкими пустынными проспектами и могильными плитами, окутывая темнотой молчание тех, кто спит здесь – и там. Для кого-то сон – отдохновение, для кого-то – наказание бесконечными тягостными размышлениями, и для всех – наконец-то раскрытая, обнажившаяся тайна. За окном, заточенный в собственных стенах, плененный собственным очарованием, дремлет город.
VI
По сравнению с пароходами и судами, пришвартованными у морского причала, открытые террасы кафе с их столиками и тентами кажутся палубой роскошного лайнера. В этот час жара не такая удушающая, и Филип Керригэн спокойно попивает свой чай с мятой. Если бы не официанты-арабы, не кафтаны и джильбабы, время от времени мелькающие на другой стороне улицы, Танжер вполне можно принять за любой веселый европейский город в разгар курортного сезона: бело-голубые полосатые футболки, парусиновые туфли, сандалии, соломенные шляпки с муслиновыми вуалетками, морские фуражки… В Ницце, Сан-Тропе и Венеции туристы в точно такой же одежде точно так же потягивают аперитивы, лениво листают местную прессу и отгадывают кроссворды в газетах.
От последних лучей солнца холм у пролива розовеет. Вечер – опасное время, порой его созерцание делает человека несчастным, как созерцание линии горизонта всегда вызывает мечты и воспоминания. Керригэн поднялся из-за стола и теперь стоит, облокотившись на перила пристани, завороженный раскрывающимся на западе красочным веером. В порт только что вошел паром. В течение нескольких мгновений этот берег бывает столь прекрасен, что ты чувствуешь себя чуть ли не обязанным навсегда покинуть его, и созерцание его в эти мгновения – своеобразная форма ненависти, но однажды ты вспомнишь его именно таким, каким видишь сейчас, и захочешь вернуться. Можно ли знать заранее, что ты никогда не вспомнишь, а что никогда не удастся забыть? Человеческая память полна проводков, сплетающихся в плотную запутанную сеть наподобие ловушки. Воспоминание – это то, что ты имеешь или что потерял? Порой проводки обрываются, и не успеешь глазом моргнуть, как прошлое стирается; порой электрические искры вспыхивают лишь в одной части мозга, и никто не может предсказать, где именно они вспыхнут и почему. Когда разрозненные впечатления и состояния души – усталость, сердечная слабость, пронзительные крики чаек, маслянистый гребень волны, необычно падающий свет – сплетаются в одну цепь, рождается тоска… Корреспондент London Times чувствует, как странный поток переносит его на знакомую реку, полную баркасов, и над водой проносится таинственное дуновение: Кэтрин Брумли, Кэти, Кэт…
Трудно забыть ее холодные белые руки на перилах моста Саутворк около станции Кэннон-стрит, чуть запрокинутое назад лицо, расстегнутый ворот блузки, шерстяной жакет на плечах. У нее было ласковое и какое-то уютное выражение лица, а в глазах – что-то от робкой и мечтательной девочки. Она смотрела доверчиво, не ожидая от его молчания ничего плохого – одного лишь ответа. Керригэн думает, что есть вещи, которые невозможно понять, сколько ни пытайся: мысли девушки, последний луч солнца в сумерках, лицо, от одного слова становящееся чужим. Журналист сжимает руками железные перила и ощущает шероховатость ржавчины, ее холодное крошащееся прикосновение. Ни звука не доносится от воды, кроме плеска самой воды, но за этим слабым шепотом он слышит из дали времен себя, как сквозь музыку слышно шуршание иглы по пластинке, вспоминает, в какой момент хорошо поставленным голосом совершенно чужого человека начал нащупывать пути к отступлению, приводя почти убедительные доводы. Она ничего не спросила, даже губ не разжала, когда он взял ее за руку, только все смотрела на реку, словно стыдилась того, что приходится притворяться. Воспоминания бывают легкие и тяжелые, таков уж этот верный враг – наша память, усеянная ожогами, которые в самый неподходящий момент снова начинают жечь, не до конца залеченными ранами и язвами, и со всем этим нужно научиться жить. Ничего страшного. У всех есть что-то, о чем лучше не думать.