Михаил Бутов - Известь
Шальной, неясно, с чьей стороны, снаряд разорвался на границе песка и воды. Лампе отбросило, протащило по земле. Открыв глаза, он увидел все вокруг как бы расслоенным натрое: словно три разных мира, проникающих друг в друга не соединяясь. В одном остались предметы: песок, камни на песке, трава, река, две яркие звезды, пробивающиеся сквозь залившую небо голубизну. Какие-то смутные тени населяли второй: нечто, двигавшееся слишком быстро, ускользавшее от глаз, но вместе с тем достоверно существенное. В третьем же, как в некоем отдельном и замкнутом пространстве, оторванные и от вещей и от теней, были заключены он сам и все еще жи-вые на этом берегу. А местность опять открывалась, подобно тому как это было с ним в начале нынешней ночи: словно земля разглаживала свои складки, чтобы он смог увидеть, что близкий уже отлог, единственное укрытие, куда он стремился, извиваясь червем, и есть вход в тот самый указанный ему овраг.
Тогда он понял, что удивлявшая его свобода, не укладывающаяся в представления о предрешенности, была только последней наградой, которую получили достойные. С ним же все будет иначе: его сейчас просто загонят картечью, не позволив и шага в сторону, точно туда, где суждено встретить конец. А там… Наверняка пошлют вдогонку несколько разрывных, стоит уйти от прямого прицела.
На мгновение он испытал безудержный восторг фатализма, прямого прикосновения к собственной судьбе. Очередной заряд взбуравил песок повсюду вокруг, но Лампе, словно хранимый, остался опять невредим: не задели даже разлетавшиеся камни. Ему показалось нелепым, что, окруженный мертвыми со всех сторон, сам он все еще осознает себя и ощущает тело. И тут же стало ясно, как легко объясняется эта неуязвимость.
Но, значит, всего шаг стоит сделать сейчас – и он все-таки будет спасен!
Лампе старался обогнать ум, который не смог бы принять опровергающую здравый смысл идею, старался оставить в себе только мгновенно утвердив-шуюся уверенность, что если поднимется сейчас навстречу огню – вопреки всему, вопреки очевидности убит не будет. Дождавшись нового залпа, выигрывая секунды, которые потребуются, чтобы перезарядить орудие, он оттолкнулся от земли, встал в рост, глядя, как вспыхивают желтые точки на пулеметных стволах, и еще успел подумать, что уцелевшие наверняка будут рассказывать о командире роты, потерявшем рассудок.
Два почти слившихся удара в плечо отбросили назад, но равновесие он еще удержал, и только следующий, пришедшийся уже в тело, опрокинул его навзничь. Еще прежде чем снова коснулся земли, он почувствовал, что новая пуля разрывает что-то в груди. А потом, на мгновение опережая боль, красная волна захлестнула ему глаза.
На рассвете вышедшие вперед дроздовцы вернулись и очистили противоположный берег. Это позволило организовать линию обороны с тыла, и армия смогла отойти в боевом порядке. Лампе подобрали утром, когда обоз с ранеными переправлялся через Лабу как раз по тому броду, куда штабс-капитан вывел в атаке свою роту. Вернее, первыми подобрали его проштрафившиеся в похоронщики кадеты, даже оттащили к краю общей ямы, где добытый откуда-то иерей-чернец, воюя с гаснущим кадилом, частил панихиду – в тот день хоронили наспех. Лампе застонал вовремя: выложив длинную шеренгу из мертвых, кадеты уже спускали тела по одному вниз.
Очнувшись на следующие сутки, Лампе узнал, что в живых осталось восемь человек из роты, а сам он удачлив необычайно: пять пуль, вошедших в него, не затронули жизненно важных органов. Довольно сильно, правда, была повреждена левая рука, да еще прошел свинец сквозь нервный узел в груди, но через месяц-два все вроде бы должно зарасти, не оставив следов. Разве что рукой некоторое время трудновато будет владеть. Еще говорили, что восстановят Георгия, и Лампе станет одним из первых представленных.
Пробирались дрянными кубанскими дорогами. Лампе трясся на подводе, стараясь поудобнее устроить раненую руку. Левый рукав отрезали, перевязывая, почти полностью, но корниловская нашивка (голубой щит с черепом, мечами и подожженной гранатой) еще болталась в полной сохранности на обрывках материи. Лампе оторвал ее и спрятал в маленький карман плотной шерстяной безрукавки, которую связала ему мать еще перед отправкой на фронт.
Обоз шел медленно – по станицам, по черкесским аулам. Сестра Таня рассказывала о религиозных обрядах в Японии.
– Откуда вы все это знаете, Таня?
– Мой отец был морским офицером. Попал в плен на Дальнем Востоке. Но японцы обходились с ним очень уважительно – он многое смог уви-деть там.
– А что с ним теперь?
Она запнулась.
– Расстреляли в Москве.
А Лампе, вспоминая Константинова, все тверже уверялся, что прапорщик, чье имя никогда не будет вписано в анналы этой войны, сумел найти истинную ее формулу. И именно из нее штабс-капитан теперь объяснял себе, почему, с тех пор как его накрепко спаянное с плотью сознание, взбунтовавшись против неизбежности смерти, подсказало, что спасительна сама точность указания места гибели, его уже не оставляло чувство, что отныне война избыта для него и с происходящим вокруг связан он теперь только внешне, в сущности выйдя уже вон из круга событий. Ведь если только то и назначено им и только тем смогут они оправдать себя перед лицом Высшего суда, что останутся навсегда здесь, в этих полях, то, сумев, ничего не предав, словно бы перешагнуть через собственную участь, он, казалось, становился тем самым причастен некоей новой плоскости бытия, суть которой познавать еще предстояло.
Трогались в путь чаще по ночам: опасались мелких шаек не то большевиков, не то просто бандитов из местных крестьян, вести о которых доходили с разоренных хуторов. В сырой мгле у лошадей екала селезенка. Однажды Лампе подробнее расспросил Таню о погибшем отце. Сестра плакала, рассказывая о тихом и печальном счастье своего детства, когда после смерти матери они с отцом остались вдвоем; о том, с каким нетерпением переживала она всегда последние дни, перед тем как отец должен был вернуться из похода, как не находила себе места, когда узнала, что он в плену, и вынашивала даже наивные планы пробираться в Японию. Память этих минут взаимного понимания стала нитью, протянувшейся с той ночи между Лампе и девушкой. Именно Таня теперь спешила помочь ему перейти с подводы в дом и старалась оказаться рядом, когда приходило время делать перевязку. Да и сам Лампе начинал тосковать, если случалось подолгу не видеть поблизости ее хрупкую фигурку. О любви он не задумывался, но привязанность души заполнила в те дни его существо целиком.
В Елизаветинскую раненых привезли на вторые сутки штурма Екатеринодара. По нескольку раз в день поступали с верховыми известия то о взятии города, то о том, что атаки добровольцев опять отбиты. По утрам Таня водила Лампе на скорбно-торжественные, исполненные ожидания великопостные службы. Сквозь пение слышен был мерный шум боя – до города отсюда было не больше десяти верст.
А потом зашептались: убит Корнилов. Говорили сперва неопределенно: кто-то от кого-то услышал, – и Лампе не желал верить, пока не приска-кал в станицу знакомый капитан, бывший тому очевидцем. Он рассказал и о том, как хоронили: ночью, в полном секрете, а десятерых пленных, рывших могилу, текинцы изрубили потом, выгнав в поле. Лампе по-думал, что пошлым может оказаться и страшное. Какой-то “остров сок-ровищ”…
Теперь он признался себе: только личность Корнилова и привлекла его в свое время на Дон. Вернувшись, с благословения командира полка, из развалившейся армии обратно в Киев, Лампе сразу же потерялся в хаосе происходящего и долго без всякой цели кочевал по Югу, ибо единственный город, где что-то у него оставалось – Петербург, – был наглухо замкнут в кольце бунта и противоречивых слухов. В те три месяца Лампе примыкал то к одним, то к другим, но быстро убеждался, что люди, от которых он ждал ясности, сами почти не представляют себе, с кем вместе и против кого сле-дует воевать, и уходил опять, так и не определив себе места в водовороте событий.
Но когда узнал, что арестованный Корнилов бежал из тюрьмы и формирует на Дону армию, отбросил сомнения. Не то чтобы сама фигура командующего была для штабс-капитана важнее цели и смысла борьбы, но запутавшийся и настороженный Лампе нуждался в ком-то, на кого мог бы без колебаний переложить тот окончательный выбор, оснований для которого, постоянно ускользающих в неразберихе политических доктрин и чужих амбиций, уже не под силу было искать самому. Воинская же доблесть и безусловная преданность долгу, чем покорял генерал сердца окопников еще на немецком фронте, казались последним, чему еще можно довериться в потерявшем опору мире. С тех пор и до последних дней Лампе уже не позволял себе задумываться, насколько верным было это решение. Он по доброй воле вверил судьбу Корнилову и считал позорным малодушием даже внутренне отделять себя от их общего дела.