Тадеуш Ружевич - Грех
После войны мы все под подозрением. Герои и предатели, конспираторы и спекулянты, шантажисты, палачи, провокаторы и их жертвы. Даже погибшие не внушают доверия. Все отравлены. Мертвые и живые. Наверное, я нарисовал ложную картину, не спорю. Я лишь говорю то, что думаю. И все же перед смертью мне бы хотелось сделать это признание. Может, оно пригодится тем, кто еще верит в человека и сохраняет надежду. Я вокруг таких не вижу.
Но к чему говорить о других. Речь обо мне. Говори за себя. Пусть каждый говорит за себя. Вероятно, умные и добрые люди существуют. Но это уже совершенно не важно. Пусть себе существуют. Мы идем дальше.
Нам суждена гибель от жажды у родника жизни и правды.
Это написал какой-то поэт в XIX веке. С тех пор стало ясно, что никакого «родника жизни и правды» нет.
Надеюсь, в коридоре никого не было, когда я принялся вслух разговаривать сам с собой. А хоть бы кто и был… Я словно обращался к другому человеку, прохвосту и своему врагу. С презрением и ненавистью. Мои речи были лишены логики. «Ты — куча дерьма, — говорил я, — куча дерьма, куча дерьма. Свинья. Проклятая жизнь. Гадость. Покончить со всем этим раз и навсегда. Вот тебе, скотина, трус». Я ударил себя по лицу. Потом заплакал. Я плакал в подушку, и в этом плаче был какой-то выход, какое-то объяснение. Недаром ведь чаще всего плачут дети.
Сполоснул лицо холодной водой. Меня подмывало немедленно побежать к одному знакомому. «Все ему расскажу, — думал я, — все». И даже начал надевать пальто, но тут же снял и повесил на гвоздь. «Никто тебе не поможет. Ты забыл, как он сам искал у всех спасения, бегал по кабакам, пил водку, размазывал слезы по лицу, а теперь ты собрался к нему бежать. Сиди, где сидел. Сиди. Плачь, но сиди. Он морализатор. Ведь это он когда-то сказал, что смысл жизни — жрать, спать и совокупляться. Я его уважаю. Он способный, трудолюбивый, порядочный человек. У него в самом деле много достоинств. А вот сказал же такое о смысле жизни. Меня это шокировало. В претензии я к нему за подобные слова? Нет. Он произнес их с глубокой убежденностью».
II
Моя соседка скоро умрет. Пусть умирает. А пока она лежит и из последних сил клянет всех подряд. Даже меня называет скотом. Кричит оттуда, из-за двери: «Нужно быть последней скотиной…» — и я прекрасно понимаю, что это она обо мне. Я на нее не в обиде и даже посылаю ей в какой-то мере доброжелательные улыбки, когда прохожу по нашему темному коридору и слышу этот скрипучий голос. Делаю, что могу. Хожу на цыпочках, осторожно закрываю дверь, не включаю радио, которого у меня нет, не привожу девиц, не пью горькую. Я знаю, это она просто со злости на весь белый свет бормочет: «Скотина, скотина, скотина». Ее жизнь подошла к концу. Она страдает. Видимо, ей уже нечего сказать окружающим — ни приятного, ни полезного. Браво, старушенция! Ты не кривишь душой. На смертном одре не лгут. Здесь следует коротко и ясно выразить свое отношение к «человечеству», которое, впрочем, совсем на тебя не сердится.
Человечество доброе, да что там — оно равнодушное. «Скоты» живут себе, и им настолько некогда, что они не обращают внимания на твои самые страшные проклятья. Счет равный. Умирай. Людей и так хватает.
Вот такие мы, значит. Вам наверняка знакома присказка: «О, если б мне довелось родиться заново, я прожил бы свою жизнь иначе». На редкость пустые и напыщенные слова. Я не плохой человек. Я знаю, что это ничего не значит, но все же повторяю: я не плохой человек. Мне было бы куда приятнее жить и трудиться с верой в светлое будущее человечества, вместо того чтобы предаваться размышлениям: утопиться или повеситься? Может, в туалете.
Ночь все глубже. На небе тучи и черные продолговатые кроны тополей. Откуда-то доносится шум. Окна гаснут, люди ложатся спать. Я не хочу спать, я боюсь заснуть. Теперь человек должен жить беспрерывно, сидеть с открытыми глазами и думать. Сколько можно продержаться без надежды — засыпать и просыпаться? Я пока что живу и собираюсь протянуть еще какое-то время, но меня уже нет. Ужасное ощущение. Лучше бы на меня сейчас кто-нибудь плюнул или начал пинать, осыпая грубыми ругательствами; я почувствовал бы, что живой. Мое существование должны подтвердить другие.
Внизу, в буфете, тихо. Свет потушен, девицы отправились спать. Идет дождь. Стучит по бетонным плитам двора.
Оставить одежду, книги, документы. Оставить имя, знакомства, «среду». Оставить прошлое. Есть только настоящее и будущее, которое рождается на глазах и о котором я ничего не знаю. Я должен сам прожить свое будущее. Сорваться с цепи и убежать. Не хочу завтра идти на лекцию. Нет никакого университета, нет архитектуры, нет итальянского Возрождения. Нет города Парижа. Когда я еще был жив, я мечтал увидеть город Париж. Далекий город. На знакомых, которые там бывали, я смотрел как на пришельцев из космоса. Я просил их присылать мне в письмах описания воздуха, улиц, цветов и мусора, картин и шляп. Теперь мне это безразлично. Неправда, что вы вернулись из Парижа. Не рассказывайте мне об этом городе. Я лучше знаю: такого города нет. Вы все просто сговорились распространяться о его театрах, вернисажах, реке Сене и красном вине. Но я-то знаю. Нет такого города. Если бы он существовал, моя улица не была бы такая серая, а я был бы повеселее. Ни мой отец, ни дед не видали этого Парижа. Здесь во дворе есть стена из красного кирпича.
Кирпичи плотно прилегают друг к другу, и за ней ничего не видно. Я всегда стоял так, что у меня перед глазами была эта стена.
Сосед с самого утра бегает с бледным, перекошенным лицом, которое уже стягивается в песью морду. Носится, как бешеный, по коридору с банкой из-под лимонного сока — таскает воду в туалет. Там опять вышел из строя сливной бачок, и теперь обитатели этого большого дома ощущают свой смрад слишком явственно, чтобы с приятной улыбкой говорить друг другу: «Здравствуйте». Дочь соседа, плоская, понурая, в ветхом черном халате, караулит за дверью: кто не смыл за собой. Вспыхивают яростные свары. У этого господина на книжных полках стоят прекрасно изданные в «Insel Verlag Leipzig» томики Рильке, Платона, Шопенгауэра. Он был вспоен нектаром поэзии Клоделя, Малларме, Нерваля и питался им всю свою чахлую жизнь… А теперь с остервенением деревенской шавки гоняет по зловонному коридору и клацает зубами. Охотно покусал бы кого-нибудь. Я лежу на кровати и прислушиваюсь к собачьим бегам культурной семьи. Только что в туалете побывала старуха и не смыла после себя. Она все равно скоро умрет, а пока лежит и трясется от страха в своей постели. Утонченный господин орет: «Свиньи, свиньи». Я-то знаю, что это он не мне и не соседям, нет, он вопиет, адресуясь ко всему человечеству.
«Бедняга, — сочувствую я ему, правда, не без доли злорадства, — бедняга, просрал свои лучшие годы на ниве культуры, а теперь хочет отыграться. Жалко, зубы уже не те, а то мог бы сейчас кусать стену или грызть дверную ручку».
Тихо в коридоре. Тихо во всем доме. Дождь прекратился, и видны темные тополя на грязном серебрящемся небе.
III
Мы живем мертвецами. Ушлые, злобные, вероломные, услужливые мертвецы, тронутые тлением. Мы знаем друг друга как облупленных и знаем нашу общую тайну. Говорят, мятежные художники и поэты-бунтари в конце девятнадцатого века бежали в Африку… А мы можем взбунтоваться? Ты видишь этих тихих людей с глупым выражением на лицах? Они тоже великие бунтовщики, но никто об этом не знает. Их уже успокоили, усмирили, они стоят на улице и ждут, когда милиционер подаст им знак, когда зажжется зеленый свет. Только пьяных еще, бывает, вырвет, и они начнут проклинать своих недругов, искусство и Господа Бога. Но стоит появиться жене или даже не жене, и мятежник сразу присмиреет. Прежде бежали в Африку, на острова в Тихом океане. А нам куда бежать? Может, тоже на экватор? Нет, мы бежим в туалет. И на тебе — теперь, оказывается, и туалет перестал уже быть тем спокойным и укромным уголком, каким был раньше. Все стали чересчур подозрительны. Кто будет платить слесарю? Все злобно следят друг за дружкой. Кто не смывает за собой, неизвестно. Так, может, лучше уйти в себя? Ну уж нет, лучше оказаться на вокзале в Гожковице, в зале ожидания третьего класса, чем внутри себя. Мы свое нутро — нутро современного человека — знаем. Где тот герой, который выдержит один вечер и одну бессонную ночь наедине с собой? Мою жизнь лишили смысла. Когда наступил час испытаний, я взял оружие и пошел воевать, я «проливал кровь» и свой долг перед собой, другими и отечеством выполнил. Но смысл жизни мне спасти не удалось.
Для меня все закончилось раз и навсегда, и что бы я теперь ни делал, я мертв. Кто здесь опять говорит о музыке? Кто говорит о поэзии? Кто говорит о прекрасном? Кто там болтает о человеке? Кто посмел даже заикнуться о человеке? Какое шутовство, какая комедия. Мертвые, я с вами. Как хорошо.
Бедная бабуся, она рассчитывала на мою комнатушку. Знала, что я намереваюсь убраться из этого огромного дома. Она уже давно задумала устроить себе кухню в моей комнате. И скончалась в тот самый день, когда я паковал чемоданы. Кажется, умирала два дня и две ночи. Но точно не скажу, это происходило в полной тишине, за закрытой дверью.