Xавьер Мариас - Белое сердце
Я не знал, на чью сторону стать, ведь когда присутствуешь при чьем-то споре (даже если не видишь спорящих, а только слышишь их голоса), когда при тебе происходит что-то, в чем ты пытаешься разобраться, невозможно оставаться беспристрастным, не испытывать симпатии или антипатии, неприязни или жалости по отношению к одному из спорящих или к кому-то третьему, тому, о ком идет речь. Я понимал, что не могу решиться, на чью сторону стать, только потому, что не знаю всей правды, хотя и это для меня не самое главное. Вполне возможно, что Мириам пала жертвой его коварных обещаний, которые становились с каждым разом все заманчивей, но возможно и другое: возможно, что это она собиралась использовать Гильермо, возможно, он нужен был ей лишь с одной целью — вырваться из заточения и нищеты, вырваться с Кубы, чтобы зажить лучше, чтобы выйти за него замуж, чтобы перестать быть тем, что она есть сейчас, и занять место другой женщины, — мир зачастую приводится в движение тем, что люди стремятся занять чужое место, просто для того, чтобы забыть все, что было с ними раньше, ведь мы несказанно устаем быть тем, кто мы есть. Интересно, подумал я, сколько лет женат Гильермо? Я был женат к тому времени не больше двух недель, и самым страшным горем для меня была бы смерть Луисы. Более того, именно угроза потерять ее, возникшая в связи с ее недавней болезнью, привела меня в такое смятение. То, что происходило в соседнем номере, только усиливало мрачные предчувствия, мучившие меня, как я уже говорил, со дня свадьбы. Подслушанный мною разговор обострил предчувствие беды, и я вдруг совершенно осознанно посмотрел на себя в висевшее напротив плохо освещенное (единственная горевшая лампа находилась далеко от него) зеркало и увидел сидящего в полутьме мужчину в рубашке с закатанными рукавами, еще молодого, если смотреть снисходительно, если стремиться увидеть меня таким, каким я был всегда. Но если смотреть пессимистически или попытаться заглянуть в будущее, то можно было увидеть мужчину средних лет, угадывая, каким я стану через какое-то время. За стеной, за темным зеркалом, находился другой мужчина и с ним женщина, которая с улицы приняла меня за него, так что, должно быть, у него было некоторое сходство со мной. Вероятно, он был старше меня, и именно поэтому (хотя, возможно, и по какой-то иной причине) был женат дольше, чем я. Достаточно долго, чтобы начать желать смерти своей жене, подталкивать ее к краю, как он сам сказал. У него тоже когда-то было, должно быть, свадебное путешествие, и он испытал то же самое чувство конца одной эпохи и начала другой, которое испытывал сейчас я, он тоже вступал в свое конкретное будущее, теряя будущее абстрактное, и свой шанс он нашел на острове Куба, куда часто ездил по делам. Ведь Мириам тоже была его шансом, была тем, о ком нужно думать, о ком нужно заботиться, за кого нужно переживать и кого даже нужно бояться (чего стоит хотя бы этот ее хватающий жест, — лапа хищника, занесенная для удара: «Ты мой!», «Сейчас я до тебя доберусь!», «Ты мой должник! Я убью тебя!»). Я смотрел на себя в зеркало и даже привстал немного, чтобы свет от лампы, горевшей на ночном столике, упал на мое лицо и оно перестало казаться таким мрачным и темным, таким лишенным моего прошлого, таким мертвенным. Привстав, я смог увидеть в зеркале и голову Луисы, которая находилась гораздо ближе к столику с лампой и была освещена гораздо лучше, и заметил, что глаза ее были открыты, а взгляд был отсутствующим. Большим пальцем она водила по губам — жест человека, который внимательно слушает (она часто так делает). Заметив, что я смотрю на нее, она тут же закрыла глаза, и ее палец замер, точно она предпочитала, чтобы я продолжал думать, что она спит, как будто не желала, чтобы сейчас или когда бы то ни было нам пришлось говорить о том, что мы оба (теперь я знал, что она тоже все слышала) подслушали в разговоре нашего земляка Гильермо и светлой мулатки Мириам. Я вдруг подумал, что происходившее за стеной взволновало её еще больше, чем меня, — ведь речь шла о женщинах: о женщине, которая стремилась стать женой, и о женщине, которой желали смерти; что, может быть, именно поэтому она предпочла бы, чтобы мы слушали порознь, не вместе, и каждый сохранил бы только для себя, невысказанными, мысли и чувства, которые пробудил в нем разговор в соседнем номере (возможно, одни и те же мысли и чувства). Одновременно у меня возникло подозрение, что, может быть, несмотря на то что внешне она выглядела беззаботной (она казалась такой счастливой на свадьбе, так открыто выражала мне свои чувства, так наслаждалась нашим путешествием, так расстроилась, что из-за ее недомогания сорвалась наша прогулка по Гаване), она тоже испытывала тревогу и опасалась за свое будущее, которое она теряла или которое уже наступило. Между нами было полное доверие, поэтому, когда мы о чем-то разговаривали, что-то обсуждали, о чем-то спорили или в чем-то упрекали друг друга (что нас очень огорчало), — все воспринималось нами всерьез и сказывалось на наших отношениях (а ведь у нас впереди было еще полжизни вместе), и по той же причине, по которой я никогда не рассказывал Луисе о предчувствиях, появившихся у меня после свадьбы, Луиса сейчас закрыла глаза, чтобы я не сделал ее соучастницей моих переживаний по поводу Гильермо, Мириам и больной женщины в Испании и чтобы не делиться своими впечатлениями со мной. Это не было недоверием или желанием что-то утаить. Ей просто нужно было убедиться в правоте расхожей истины, утверждающей: то, о чем не говорят, не существует.
А ведь на самом деле: то, что не высказано и не выражено, не подлежит переводу.
Погруженный в эти размышления (на очень короткое время), а потом засмотревшись (всего на несколько секунд, хотя они и тянулись очень долго, — может быть, это были даже минуты) на отражение Луисы в зеркале (глаза ее по-прежнему были закрыты), я потерял чувство времени и перестал следить за разговором в соседнем номере (я смотрел, и значит — не слушал). А может быть, просто Гильермо и Мириам прервали разговор, используя паузу для молчаливого примирения, или стали говорить еще тише и перешли со срывающегося шепота, каким говорили раньше, на едва уловимое шушуканье. Я снова стал вслушиваться. Какое-то время я ничего не слышал, была полная тишина, так что я даже засомневался, там ли они еще. Может быть, они решили сделать передышку и спустились в ресторан поужинать? Может быть, именно для этого они и договаривались встретиться? Но мне почему-то казалось, что их молчаливое примирение (если оно действительно имело место) должно было произойти в постели, потому что секс — это, наверное, единственное, что действительно помогает забыть взаимные обиды. А может быть, они стояли одетые посреди комнаты, точно такой же, как моя, там же, где они стояли, когда Мириам произнесла последнюю расслышанную мною фразу: «Ты сукин сын, Гильермо» (произносила она это, должно быть, стоя босиком). У нее сильные ноги, подумал я, она может стоять сколько угодно, эти ноги не ослабеют, они могут ждать долго, так же, как они ждали на улице, впиваясь в асфальт, словно навахи. Сейчас ей уже не было дела до непослушных складок на юбке (если на ней все еще была юбка, теперь уже вся измятая), и она наконец-то выпустила из рук свою сумку. (А может быть, ее юбка давно была брошена на стул?) Не знаю, ничего не было слышно, даже дыхания, поэтому с осторожностью (хотя и не слишком стараясь, зная, что Луиса все равно давно проснулась, а в случае чего все равно притворится спящей) я встал и снова вышел на балкон. Было уже совсем поздно, и гаванцы наверняка уже ужинали. Улицы, которые можно было разглядеть с балкона гостиницы, были пусты. Хорошо, что Мириам уже не надо было ждать, стоять одной под балконом.
Луна была мясистая, воздух — густой и неподвижный. Мы были на другом конце земли, на острове, где мои корни, в том месте, где сплавилось все, связанное с нами. Наша свадьба и сблизивший нас Мадрид были страшно далеко, и оттого казалось, что и сами мы стали отдаляться друг от друга, или, может быть, мы отдалялись друг от друга, потому что не желали поделиться друг с другом тем, что не было секретом ни для одного из нас, но превращалось в секрет из-за нашего нежелания поделиться им. Луна была мясистая, рыхлая и неподвижная. «Может быть, издалека легко желать смерти незнакомому человеку и торопить эту смерть? — размышлял я, облокотившись на перила балкона. — Может быть, когда обдумывается и планируется смерть человека, находящегося очень далеко, это выглядит, скорее, как игра, как фантазия, а фантазировать никому не возбраняется? Иное дело — поступки. Их нельзя исправить, нельзя вернуть все на прежние места. Поступки можно только скрыть. С подслушанными словами невозможно даже это. Их можно разве что забыть, если повезет».
И вдруг с соседнего балкона, теперь уже не через стену, а именно балкона, дверь которого все это время оставалась полуоткрытой, и через наш балкон, который тоже был открыт и где я стоял, облокотившись на перила, до меня отчетливо донесся голос Мириам. Она не говорила, а напевала, и напевала вот что: «Мамочка, мамочка, йен, йен, йен, змея меня глотает, йен, йен, йен».