Андрей Левкин - Мозгва
Теперь она и какие-то люди пили пиво из бутылок и банок. Похоже, сослуживцы, у которых не получалось расстаться — они явно пытались разойтись с какой-то корпоративной гулянки и не могли друг от друга оторваться, хотя у них была впереди еще пятница, завтра.
Она, с тех пор несколько похудевшая, его заметила, проявила даже восторг с объятиями и целованием (воротник мягкий, лисий), они чуть-чуть невпопад поболтали — ее компания тоже, наконец, принялась расставаться, он поехал ее провожать, кажется, впервые за долгое время у него образовалось, пусть на вечер, расширение личной жизни. Ну и не на вечер, было бы желание: она дала ему новый телефон, намекнула приезжать. Он ничего конкретно не ответил, но телефон спрятал не из вежливости, а чтобы не потерять. Конечно, в ее годы логичнее держать теплыми прежние связи, чем искать новые.
Проводил ее, расставшись на «Бауманской» (она, значит, перебралась из Ясенево в центр: как-то показалось ему странно — известное ему тело сменило место обитания, этот факт почему-то был важным, не только в связи с наглядным жизненным успехом). Обратно поехал не сразу, тут было рядом — до «Арбатской» и на «Александровский сад» — но походил по залу «Бауманской», разглядывая статуи летчиков, партизан и других героев, а также тружеников тыла. Они были не в позах, как на «Площади революции», а почти вытянувшись во фрунт, чуть отставив задние ноги. Как шахматные фигуры, или как надгробья, строго в человеческий рост. Странное дело, возле этих статуй был, несмотря на позднее время, кое-какой народ, и вот эти люди отчего-то выбирали себе статуи, которые на них похожи. Ну, так показалось.
Никакой психологии, конечно, нет — сообразил он, разглядывая очередную косолапую тетку с автоматом из непонятного (бронза — медь — какой-то сплав?) металла. Психология, это такая общая договоренность, как дамы в конторах сбиваются в стаю, чтобы отправиться в столовую. Эта договоренность и делает им реальность. В том числе указывая психологически важные пункты. Об этом пишут в газетах в рубриках «В редакцию пишут» и «Спросили — отвечаем». Но вот как они понимают, от чего именно им будет хорошо?
Что-то в нем опять треснуло и он опять почувствовал себя юным мальчиком, — разглядывая эти небольшие чучела, патриотический смысл которых был ему отчетливо ясен, но уже вряд ли был понятен в былом размахе, например, Ррребенку. Видимо, эти чучела, вместе с эманируемыми ими историями про войну, пионеров и проч. возвращали его в маленький возраст. Мальчик как мальчик, чего уж, но снова мальчиком становиться, это уж как-то лишнее.
Тут, вдобавок, еще и сама станция пахла как-то так, как метро всегда пахло, не так, как теперь пахнут центральные станции. Онтологическим каким-то запахом, не понять, из чего он складывался. Возможно, из запаха резины поручней эскалаторов, запаха нагнетаемого вентиляцией воздуха, что-то еще внятное было — озоном каким-то, но откуда в подземелье озон? Это не воспоминания насели, не впал он в детство, он воспринимал все отчужденно от любого возраста. И своего нынешнего возраста тоже: что значит, что ему сорок пять?
И ведь нигде не написано, что положено испытывать в таком возрасте. Совершенно нет общих правил, как в юности-детстве-молодости. Ну, ощущать уверенность, пить по пятницам, ходить налево, и что ли демонстрировать — не напоказ даже, а как отдельная доблесть — что жизнь удалась. Вообще-то, конечно, удалась — подсчитывать недостачи и изъяны ему и в голову не приходило. Наоборот, он сочувствовал Ррребенку, как тому еще париться: еще только школа, а потом институт, от армии отмазываться, с девчонками в контакт входить, с начальством учиться ладить, и переживать, переживать все подряд, тьфу…
А некая вневозрастная психика что-то с ним делала, руководя им, как хотела. Он был как старенький тренажер в музее Жуковского, еще не со штурвалом, еще с ручкой, как положено: от себя — на себя, а модель слушается, жужжит и — вниз носом или вверх. Или влево-вправо: тоже слушается, правильно накреняется. А это было в году 74-м, что ли. Или даже раньше. А самолет был, помнится, «Ил-18», в музее на улице Радио. От Бауманской недалеко, потому и вспомнил.
Впрочем, воспоминания вовсе не вовлекали его в себя. Наоборот: это они выходили из него, он замечал их, прощаясь с ними. То есть, вспомнить музей Жуковского он вспомнит, но вещества, которое было в капсуле «тренажер в музее», более не будет: сейчас он его и употребил напоследок.
То есть, его прошлое, которое своими запахами и вкусом помогало ему как-то удерживать время в себе — покидало его. Будто к мозгу подступали некие французы и все обитатели города М. его головы разбегались, вывозя на подводах домашний скарб. А в оставленных домах останутся только второсортные вещи, всякие тряпки, бывшие газеты, пахнуть там будет растревоженным старьем, и только.
* * *
28 января состоялось катастрофическое зрелище, оно началось в 16.40. Малиновое солнце, чистое небо, чуть сизоватое, если отсчитывать от голубого. Вдалеке тускло, какой-то латунной монетой, советским пятачком блестел купол храма Христа Спасителя, а сбоку от него, справа, почти соприкасаясь, примостился полный диск луны, полупрозрачный, белесый. Погода дергалась: в восемь утра лил дождь, в полдень выглянуло солнце, птички ошибочно зачирикали, будто уже весна, но — внезапно все разом замерзло и вокруг стало скользко. В чем, собственно, тут катастрофичность, было неясно, но она явно организовала эти перемены.
Катастрофичность внятно выказала себя к ночи. Она состояла в остекленении: двор стал прекрасен. С утра он был заполнен оттепельной водой, занявшей промежутки между островками рыхлого снега. Теперь вода блестела, но это была уже не вода, а чистый лед, застывший, стекая к краям двора (в центре двор был чуть повыше). Лишь одна дорожка была присыпана песком — для пенсионеров, вдоль их маршрута в гастроном, гуманно. А все остальное было совершенно скользким, даже все бугорки и камни. Будто замер (з) ший мозг. Впрочем, тот бы покрылся инеем и с грохотом трескался бы от такого стягивания.
Так что все можно объяснить холодом: на морозе можно представить себе вещи и так, и этак. Но точка остановки мира, она же — точка его сборки (остановился, огляделся, ни хрена не понял, все и собирается заново в кучку) была у него размером с внутренность МКАДа. Была просто внутренностями Московской кольцевой. Городом Мозгва.
* * *
А в переходах повсюду стояли мрачные попы с деревянными ящиками на поясах — в этом состояло их миссионерство и прозелитизм РПЦ, чтобы бороться с прозелитизмом католиков, расширявших на территорию РФ свои епархии, угрожая завлечь всех органной музыкой, запретом абортов и презервативов, серебряными сердцами на красном бархате и сидячими местами в храмах.
Уж сделали бы, что ли, Христа в ушанке, — не по поводу лагерных страстей, а потому, что холодно тут — раз уж такие национальные. Было интересно, а могут ли они быть хотя бы приветливыми и не строить из себя агентов Комитета Духовной безопасности? А то все намекают: у нас, де, есть нечто. Ну так и хрен с этим чем-то вашим, раз уж оно такое ваше.
* * *
Одиноко ему стало. Жена, почувствовав что-то неладное, обращалась к нему с неопределенными нежностями. Мило манерничала, всякое такое, немного нелепо. Видимо, потому, что не знала, как себя вести, хотя от нее ничего и не предполагалось, сам-то себя он со стороны не видел, вот и не понимал, в чем причина такого ее чириканья. То есть, надо полагать, он, но почему?
И зачем в такой манере, девичьей? Как-то это стилистически неточно. Впрочем, если уж она кокетничает с ним именно так, то полагает этот способ адекватным. То есть воспринимает его как существо, в отношении которого такие действия могут иметь смысл. То есть воспринимает его не адекватно и каков вывод? Она живет с кем-то, кто не является им? Но, если он точно знает, что является каким-то другим, то почему это не видно со стороны и чья тут вина? Но вряд ли с ее стороны дело доходило до формы проявления сущностей, да и ощущаемое им одиночество было незаметным со стороны. Видимо, он был теперь букой, чем нарушал распорядок жизни, и его надо было вернуть к позитивному поведению.
Конечно, про ее ощущения он тоже знал немного, а уточнять — не удосуживался: трудоемкая работа. Жена между тем уже начала планировать отпуск в соответствии с договоренностями, написала письмо в Ленинград, подруге — в Петербург, конечно, но все равно — в Ленинград. Подруга жила в Колпино, на Бухарестской. Причем ведь письмо написала, а не позвонила — наверное, чтобы постепенно ввести в курс дела и не тратить разговор попусту. Разумная она женщина, но что делать в Колпино в белые ночи?
* * *
Еще ему нравились окрестности «Новослободской». Не все, но угол ул. Новослободской и ул. Селезеневской, по Селезневке, примерно до бань, разумеется, «Селезневских». Там был нелепый городской кусок, с одной стороны серьезные новые дома, с банком и чем-то еще пафосным, а с другой — ларьки да заборы и так до самых бань. За ларьками-киосками начинались совсем тихие места до ул. Достоевского с больничными корпусами возле площади Борьбы и до Театра Советской армии, если от Борьбы свернуть направо. Но все это дальше, а тут стояла просто пара ларьков. Он зашел в тот, что ближе к торговому центру, темно-зеленому с золотом и чем-то красным, с прядями свисающих гирлянд — красные, белые, зеленые: китайскому, короче. И напрасно зашел — продавщица торчала на улице, курила и любезничала с местным ментом. Впрочем, это правильно, когда менты и продавщицы дружат.