Александр Кабаков - Маршрутка
Кем был Иванов по профессии, толком никто не знал. Одни считали, что он работает старшим научным сотрудником, причем с докторской степенью, в каком-то закрытом НИИ, и даже знали, где этот НИИ располагается: возле метро «Лермонтовская», в мрачном бывшем дворце царского министра путей сообщения, стоявшем за трехметровым забором со львами и грифонами. Другие были уверены, что Иванов — геолог, полгода проводит в экспедициях, а потом тратит сумасшедшие геологоразведочные деньги. Третьи утверждали, что он врач какой-то безответственной, но денежной специальности, не то уролог, не то косметолог, что было равно дефицитно, предполагало большую подпольную частную практику и соответствующие заработки, не говоря уж о связях.
В пользу первой и третьей версий говорило его дружеское прозвище Док Ходок, то есть «док» в смысле «доктор», а про ходока позже. В пользу второй была красивая борода, в которой он появлялся время от времени, а потом сбривал, открывая полностью еще более приятное без нее дамам лицо.
Впрочем, профессия Иванова нам совершенно не важна, а важны именно дамы.
В их честь, как вы уж, верно, догадались, и назван был герой наш ходоком заслуженно.
Отношения его с женщинами тогдашнему — даже вольномыслящему — обществу представлялись вполне аморальными, теперь же, в наши, как говорится, отвязные времена, после полной и окончательной победы мировой сексуальной революции, могут и ретроградам показаться романтическими и даже наивными.
В грубых мужских компаниях тех лет особо энергичных любителей постельного занятия делили на две категории. Из сочувствия к нажитому с возрастом целомудрию пожилых читательниц (которым, подчеркнем, главным образом и адресованы все наши литературные труды) приведем здесь названия этих подразделений в щадящем написании: «гребарь» и «звездострадатель». Пояснять подробно разницу смыслов и смысл разницы, вероятно, нет смысла, все понятно даже вышеназванным суровым оценщицам текста. Скажем кратко: первая разновидность более посвящала себя механико-биологической стороне дела, вторая — эмоционально-психологической.
Сообразительным уже понятно, что Иванов, безусловно, относился к разряду именно страдателей. Индивидуальные же его особенности присвоили ему звание «ходок», в котором отразились неутомимость чувств в сочетании с их недолговечностью. Он влюблялся быстро и бешено, совершал дерзости и безумства. Например, на ночь глядя мог поехать без предварительной договоренности в Дегунино, тогда еще почти недосягаемо окраинное, где в грязи однажды перевернулся троллейбус, прождать предмет желаний за помойными коробами напротив подъезда полтора часа, потом объясняться огненным шепотом еще минут двадцать, потом пробраться вслед за потерявшей всякую осторожность слабой женщиной в малогабаритную распашонку — а, забыли, что это такое, обитатели нового русского жилища! — и там, стянув на пол матрас, сотрясать любовью панельное строение, меж тем как за одной звукопроводной стеной чутко храпели родители, за другой тонко сопело дитя, сотрясать до самых четырех утра, поскольку муж должен был вернуться после ночной работы на электронно-вычислительной машине М-20 около шести, в четыре же выскользнуть бесшумно, доодеться в лестничном ознобе
и к первому троллейбусу успеть
на остановку — в тоненьких ботинках,
в плаще китайском стильном, но не новом,
внимание народа привлекая
нездешней бледностью…
Однажды мужа встретил.
Тот равнодушно взглядом оценил
какого-то залетного стилягу
и поспешил, усталый, отсыпаться.
А через месяц Иванов уже и представить себе не мог какого-то Дегунина, какую-то робкую жену инженера, хотя иногда пытался с доброй усмешкой вспомнить рискованную поездку и сохранял в целом теплое чувство к Нине… нет, к Тане… скорей, все же к Лене. Но уже новая любовь занимала все его время и силы, он неудержимо рвался в Шмитовский проезд, где в темной глубине коммуналки его ждало счастье, и там под утро он лежал без сна от переутомления, думая: «А вот возьму и женюсь, и все!» Это счастье длилось иногда целый квартал, Иванов даже переезжал в Шмитовский, здоровался любезно с соседями на коммунальной кухне и, выдадим секрет, в это время почти семейной жизни как раз и отращивал бороду, знак успокоения, однако…
В общем, не будем продолжать, все ясно. Тип этот давно описан так, как мы и не замахиваемся, только робко обозначаем — периодически размещая текст столбиком — наше знакомство с источниками.
Вернемся лучше к событию, о котором было начали рассказ, но, как обычно, отвлеклись.
Очередная любовь Иванова имела жилищные условия исключительные: в высотном доме на площади Восстания. Стоит ли описывать прекрасную квартиру с тяжелой казенной мебелью, голубыми коврами и приемником «Фестиваль»? Не стоит, те, кто бывал в таких квартирах, и сами все знают, а кто уже не застал выделяемого ответственным работникам солидного комфорта, все равно представить не смогут. Скажем только, что квартира в высотке принадлежала товарищу Балконскому, руководителю многих творческих организаций, автору знаменитых пьес, поэм и всенародных песен, Герою Социалистического Труда, лауреату всех степеней и, как болтали безответственные и дурно настроенные люди, генералу КГБ. Ведь у нас тогда как считалось — если живет благоустроенно, карьеру, особенно художественную, делает не по способностям, а получает по потребностям и даже с избытком, так сразу и КГБ, и обязательно генерал. А что просто подлец и хитрован, это было бы слишком скучно.
Да. Ну женат Устин Тимофеевич Балконский был на молодой красавице из древней благородной семьи Свиньиных, случайно уцелевшей благодаря отрешенным музыкальным занятиям в ранге консерваторских профессоров и умению выдавать своих прелестных дочек за крупных партийно-государственных деятелей. Брак этот был с его стороны четвертый (по некоторым биографиям — шестой) и очень счастливый. Жена Анечка его обожала, любила гладить по обнаженной, сплошь покрытой пигментными свидетельствами жизненного опыта макушке и понемногу, сидя днем одна, уже писала красивым школьным почерком воспоминания о последних годах жизни великого человека. Дача большая была переведена на нее, старшие дети получали дачи среднюю и малую, «Волгу» она вообще сама водила, а по части сберкнижек все недвусмысленно регулировалось завещанием: ей на предъявителя, сыновьям именные — словом, все счастливые семьи, как известно, так живут, а несчастные — как попало.
Как вдруг черт нанес на Анечку Балконскую этого Иванова! В Центральном доме литераторов (имени Фадеева, если кто забыл), стоявшем буквально через площадь от фамильного гнезда, на закрытом просмотре в рамках Недели французского фильма встретила она проникшего не совсем легально симпатичного знатока Годара — и погибла. Разговорились, сидя по соседству в большом плюшевом зале, выпили знаменитого кофе в не менее знаменитом буфете, расписанном по стенам соответственно знаменитыми посетителями, и даже рюмку коньяку против обыкновения она выпила да и, ни мало ни много, привела в этот же вечер мужчину к себе. Совсем с ума сошла — мимо вахтерши с фотографической памятью, мимо грозных соседских дверей, мимо всей нашей советской морали, точнее, прямо топча эту мораль сапогамичулками, которые неделю назад привез ей из Италии, с конгресса драматургов, сам Устин Тимофеевич, а через два дня снова командировался на съезд европейских переводчиков его творчества в небольшой город Хельсинки, так что теперь отсутствовал…
И прислуга уже на ночь ушла.
А, да что говорить! Все и так понятно. В жарком и быстро сохнувшем чистом поту страсти, то засыпая мгновенно на несколько тихих минут, то пробуждаясь одновременно, так что открывшиеся глаза оказывались близко-близко к противоположным открывшимся глазам… Ты давно не спишь, минуту только, и что же ты делала эту минуту, на тебя смотрела, да, на тебя, ты что, снова, о, только не придави меня совсем, непри-дав-лю, не-при-дав-лю, не-при-дав-лю… В поясничной ломоте, во внезапном голоде до головокружения, в бесконечности продолжений прошли двое с половиною суток.
По истечении же этого времени последовало прощание как бы ненадолго — надо признать, какое-то скомканное и скороговоркой прощание, будто они спешили разлучиться, чтобы уж не отвлекаясь заняться воспоминаниями о минувшем безумии, потому что и ему, и даже ей уже хотелось именно воспоминаний, а не самого безумия, — и Иванов побежал к метро.
То, что произошло в наступившую затем неделю, никакого материалистического объяснения не имеет, хотя на самом деле имеет, конечно. Все причинноследственные связи за семь дней перепутались и затянулись петлистыми узлами, как затягивается слишком длинная нитка в неловких руках избалованного домашним уходом салаги, пришивающего в мерзлой казарме свой первый подворотничок. Но не порвались…