Сергей Поляков - Признание в Родительский день
По последнему льду
— Лизавета меня, Лизавета, голубушка, седни утром ногой толкнула: «Айда, Христа ради съезди. К Мишке Лаптеву сходи, он всю зиму рыбалит, к Егору Бетину — пусть возьмут с собой. Как-нибудь, Никиша, поезжай. Грудь давит, душит, смерть как ушицы хочу похлебать, может, и не доведется боле». — Дед Никита вроде бы как сам с собой говорил позади мужиков, спешивших поскорей выпростаться на лед из тесной коробки крытого кузова леспромхозовского МАЗа. — Уж я для Лизаветы моей, голубушки, полдесятка ельцов все равно поймаю.
Весной, в конце марта месяца, чуть только посильней пригрело солнце и талая вода просочилась сквозь лед, в подпоре речки Куказар, в водохранилище, стал хорошо клевать елец. Сначала его ловили двое-трое постоянно обитавшихся там зимой рыбаков, затем кто-то из жен счастливцев не утерпел, похвалился в городишке, и вот теперь, в воскресный день, сюда валом валил народ. Леспромхозовский МАЗ был уже третьей машиной — на льду одалбливали старые лунки и сверлили свежие больше полусотни людей. На берегу, кроме машин, стояло несколько мотоциклов с колясками, и по тропинке из леса шли рыбаки, приехавшие автобусом.
— Ну, дед, сегодня здесь такой базар, вряд ли тебе чего достанется.
— А мне много и не надо. — Дед Никита, наконец, гремя старым облезлым ящиком, слез по железному трапу из кузова и поплелся на лед. — На ушку с десяточек — и поеду. Больше не надо.
Дед Никита кое-как собрал коловорот, закрутил им, но лед поддавался плохо: резцы безнадежно затупились.
— Просверлить тебе? — Михаил Лаптев, сосед деда Никиты, подошел к старику.
— Давай, милый, когда так. У тебя ловчей получится.
Дело пошло лучше. Шнековым коловоротом Михаила лед быстро выбрасывало наверх. Скоро в лунке глухо ухнуло, наверх вместе с крошевом льда ходом пошла вода. Дед Никита, впопыхах забыв поблагодарить соседа, скорей схватил шабалу — вычерпывать из лунки лед.
— Лизавета моя… Лизавета-ягодка, — бормотал старик.
Остальные рыбаки уже попробивали лунки и замерли, согнувшись над удочками. Светало по-весеннему яростно, быстро, мороз на рассвете крепчал.
— Ну и что дальше, дед Никита?
— А ничего. Куда денешься — пошел. Есть-то надо. Четверо нас осталось с одной баушкой. Я, значит, самый старший, восемь годов исполнилось. Идешь по нему, по льду-то, а он уж водой взялся — как подушка под тобой. А чебак клевал… По фунту каждый.
— Ну уж?..
— Ну, по полфунта, какая разница? Не себе. Ведерко вечером принесешь, сменяешь на яйца, муки кто-нибудь сыпанет — все вперед. Да… С утра-то, говорю, подморозило, хорошо прошел, а назад — хоть матушку-репку пой. Где ползком, где как. За день вовсе растаяло. Всяко и хорошо. Иду — нет бы, значит, молитву какую лишний раз сотворить, соображаю, кому чашку отнести, кому две. Надо бы себе хоть на шербу оставить — баушке охота. Там-то, поди, не нальют. Ладно, думаю, баушка, может, не помрет до завтра, еще схожу, поймаю. Баушке-то. Подхожу, а ветром лед от берега отташило — вода. Опять задача. Если кричать кого, чтобы перевезли — рыбу отдавать неохота, жалко — голодные останемся.
— О, ерш попал. Подъершик.
— А у меня только он и долбит. Всего трех яльчиков выудил. Голимый ерш.
— Дед Никита, а у тебя как?
— Ничо. Поклевывает.
— Штук пяток есть?
— Да поболе уж. С десяток, пожалуй.
Снова тишина и сосредоточенная ловля.
— Ну и что, дед Никита, как выбрался-то?
— Да уж так. С молитвой. Как Иисус Христос — по волнам.
— Нет, правда?
— Говорю, четверо на мне осталось — как хочешь, так и выбирайся. Не пропадать же. Только вот ухи баушке все равно не пришлось похлебать. На другой день лед вовсе разбивать начало. Может, к лучшему, а то бы так и рыбачил, пока не утонул. Бог-то — не Иван Прохорыч.
— Надо же: малинку забыл. Все как есть с вечера собрал, а малинку на подоконнике оставил.
На горе, в ельнике, послышался стрекот мотоцикла, затем мотор заглушили. И в тишине из леса простодушный голос спросил: «Ну что, мужики, клюет?»
Тишина. Вопрос, с точки зрения истинной рыбацкой этики, был настолько откровенно бестактным, что никто из сидящих на льду людей не счел нужным отвечать вопрошавшему. С горы, гремя ведром, теряя по дороге наломанные сучья, очень сложно кувыркаясь и пытаясь задержать свое падение, спустился некто бородатый, розовощекий в шапке из искусственного меха и телогрейке.
— Мужики, — сказал он, подходя к рыбакам, как будто хотел после своего обращения держать короткую, но выразительную речь. — Где тут можно сесть?
Рыбаки снова, покоробленные такой выпирающей на поверхность простотой, промолчали.
— Первый раз, что ли? — не выдержал тягостного молчания один из рыбаков. — Сверли лунку да садись.
— Первый! — радостно ответствовал новичок. Он, наверное, так бы и стоял до вечера, не решаясь сесть, если бы не подсказали. Он тут же, у себя под ногами, разгреб снег и с плеча начал садить в лед ломом.
— Ты, парень, осторожней, там лед свежий. На погреба оттуда брали.
— Ничего, замерзло поди, пусть долбит.
— Едаким только там и долбить.
— У тебя чо жа, коловорота нету? Всю рыбу перепугаешь.
— Нету! — радостно ответил новичок.
— Мужики, дайте ему кто-нибудь, он ведь так весь компот испортит.
— Ну и дай свой, ты ближе всех сидишь.
— У меня резцы победитовые. Сломает.
— А говорят, на заводе твердого сплава не хватает.
«Ух, ух!» — разносилось по окрестности. Клев на время прекратился.
— Ты скажи, мил человек, — безответственно, из толпы, голос и не рассчитывал на ответ, — где таких делают?
Новичок молчком все долбил лед. Он разогрелся, скинул телогрейку. Наконец, за мгновение до того, как мужики решились бы встать и прогнать парня, тот бросил ломик и принялся выгребать лед из лунки. Столовой ложкой.
— Вот ремок-то, — отозвался-таки на действия нетулики кто-то из мужиков. — Я еще, кровно, едаких не видел.
— Голимый ерш. Я в третьем годе еще тоже на Уфе ерша рыбачил, так тот по ладошке был. Ташшишь его, ташшишь.
— Покуришь да опять ташшишь.
— Смейся. У меня вот хоть бы один яльчик долбанул. Голимый ерш. Перейти бы, да сверлить неохота, перетаскиваться. Это зачем же так?
— Там прокурор вчера рыбачил, — вспомнил кто-то. — Вот елец и ушел. А ершу, ему что сделается?
— Где моя лунка?! — На льду появилось новое лицо. Лицо это было молодое, нагловатое, с претензией. — Где моя лунка, спрашиваю? Я позавчера на ней рыбачил.
— Твоя лунка, — голос отвечавшего был садистски сладострастен, — твоя лунка дома на печке осталась.
— Я спрашиваю, кто мою лунку занял? Ага, вот она. И окурки мои — я «Приму» курю.
— Тут половина «Приму» курит. На ней, на лунке, не было написано, чья она, вот и занял мужик.
— Слезай, говорю! — Молодое лицо наступало всерьез. — Я тут пол-отпуска рыбачу!
— Я вот сейчас встану, возьму коловорот да по бестолковке твоей брякну разок. По умной. Сразу найдешь свою лунку.
— А напрасно ты, парень, сюда приехал, — авторитетно, не терпя возражений, сказал кто-то. — Муж в дверь, а жена — в Тверь. Это нам со своим мочалом ладно тут зимогорить, а тебе рано.
— Мое дело, — отвечало лицо, рассверливая новую лунку.
— Твое, конечно, — вроде бы как по-доброму продолжал прежний коварный голос. — А только я в твои годы… Мало ли?
— Моя — другое дело. Я на свою надеюсь.
— Надеяться, — снова сладострастно смакуя мстительное чувство, назидательно сказал знакомый голос, — надеяться можно только на мерина.
— И на русскую печку — никуда не денется.
— Что это вчера Мишка Шапошников — про какую бабу рассказывал, — как бы на другую совсем тему послышалось с дальнего конца сборища. — Тоже с мужиком в отпуск приехала…
— Что, опять, озорник, балуется?
— А что ему? Живет один, межеумочком, не изробленай…
— Да отвяжитесь вы! — Молодое нагловатое лицо уже не выглядело таким решительным, как прежде, занервничало. — Порыбачить спокойно не дадут…
— Рыбачь, не жалко. А там кто-нибудь тоже удочку закидывает.
— Лизавета, голубушка моя, обрадуется…
— Голимый ерш, голимый ерш.
— Это разве рыба? Вот, бывало, раньше… Поедешь — с крупчаточным мешком, на три дня за язями… Хлеба нет, сваришь киселя горохового — ладно.
— Да вот, лет пяток еще назад… Приедешь — с водкой, с ба… Сетки поставишь, выпьешь… Сплаваем через часок, проверим, уху тройную сварим… Вот это называется романтика!
— Это называется браконьерством, — сказал официальный голос.
И всем стало неудобно, неловко. Словно каждый из рыбаков был уличен в названном грехе.
— Замерз, поди, дедушка? — разрядил тягостное молчание кто-то из рыбаков.
— Замерз. Руки не гнутся. В туалет уж сколь времени хочу сходить, а как? Хоть кого попросить ширинку расстегнуть.