Петер Хандке - Дон Жуан (рассказано им самим)
Дело было, конечно, не только в спящем сзади него человеке, с которого, собственно, все началось и стало понемногу меняться. И уж явно не в том мертвеце, так неожиданно лежавшем за поворотом в луже крови и с открытыми глазами. (А может, все-таки именно в нем?) Как бы там ни было: Дон Жуан, сидя за рулем, стал постепенно замечать человеческие лица, причем самого разного возраста, даже среднего, которые всегда казались ему крайне невыразительными, ничего не говорящими и даже не имеющими характерных черт, — сейчас же он обращал на них внимание. Правда, не столько на лица, сколько на глаза. И правда то, что не столько на форму, придававшую выразительность лицам тех, кто тащился группками по обочинам, еле передвигая ноги, сколько на цвет их глаз. И признаком этого нового времени было то, что глаза здесь, в глубинке Кавказа, не были однотипно карими или черными. Часто попадались и зеленые глаза, и голубые, светло- и темно-серые. И так сказать к слову: даже если лица были изможденными — от усталости, безнадежности, бешенства или ненависти, а может, и желания убивать, — даже если взгляд их был злой или отсутствующий, насмешливый или по-обывательски глупый, — сами глаза, стоило лишь взглянуть на них в упор, вспыхивали и начинали светиться всеми красками, создавая цветовую гамму людских глаз и делая их добрыми и хорошими. Череде идущих — а каждый из них, без исключения, смотрел куда-то в сторону или в пустоту — эти краски задавали ритм и посылали импульс движущемуся им навстречу. Так и хотелось последовать порыву души, как это иногда бывает, когда вдруг захочется погладить по головке чужого ребенка (а порой и в самом деле случалось такое в жизни) или положить на улице руку старику на плечо (чего еще никогда в жизни не было) и провести кончиками пальцев по всем, да-да, по всем глазам и прикоснуться к ним губами, казалось, краски только этого и ждали (опять в безличной форме). И хотя Дон Жуан проехал мимо всех этих людей, через неделю способ его передвижения в тот день представился ему как очень медленный, будто он шел пешком.
Не он начал переглядываться с невестой. Она первой направила на него свой взгляд. Это произошло в зале, но через неделю ему казалось, что он видел молодую женщину вне стен дома, под открытым небом. Приглашенные на свадьбу гости сидели за одним длинным столом, а всех остальных, нежданно свалившихся на голову гостей, а их было немало, в том числе и его, усадили, не спрашивая, за маленькие столики. Дон Жуан попал за самый маленький из них, стоявший в дальнем углу, но в этом не было никакого унижающего его достоинство умысла. Скорее это был обычай гостеприимства и любопытства к незнакомым людям, и в этот обычай входило, что такой гость получал отдельный столик для себя и тем самым мог одновременно наблюдать за всем залом и сельским ландшафтом за окном. Его слуга был, очевидно, членом этого клана и занимал место за главным столом, откуда он все время вставал и подходил к Дон Жуану, не позволяя лицам, обслуживавшим свадьбу, лишать его права самому обслужить своего господина.
Дон Жуан рассказывал мне сейчас, как он испугался, когда почувствовал на себе взгляд невесты. Она не то чтобы бросила на него взгляд, нет, она взмахнула ресницами и подняла глаза, прекрасные и дивные, и, не прилагая никаких усилий, сделала ему этими дивными глазами глазки. А его, Дон Жуана, неожиданный испуг не имел, конечно, ничего общего с истинным испугом. Это было как внезапное и тихое пробуждение от спячки, после длившейся годами дремоты и прозябания. Воцарилась тишина: непрекращающийся шум за столом и бормотание голосов вдруг разом исчезли. Перед его взором открылся горизонт. И тем не менее поначалу он все еще боролся со смущением. Потом вдруг решительно поднялся и пошел большими шагами — к ней? — нет, он покинул зал.
Решение он принял мгновенно. Пути назад не было. Уклониться Дон Жуан не мог, это было не в его правилах, он обязан был предстать перед незнакомой женщиной, это его долг. (Даже если в рассказе для меня, его слушателя, он не часто повторял слово «долг», тем не менее оно так и витало в воздухе.) Целая эпоха его жизни закончится сегодня не позднее этого вечера, а он и в самом деле расценивал теперь годы печали как эпоху. Кавказское село лежало на макушке голого каменистого холма. И пока он шел селом, словно делал обход, спускаясь все увеличивающимися кругами вниз, туда, где был лесок и пустырь, ему казалось, он знает, что в последний раз, по крайней мере на какое-то необозримое время, внимает всем сердцем тем якобы мелким и пустяковым вещам, значившим для него на протяжении целой эпохи больше, чем что-либо другое или кто-либо еще на этом свете. Сам факт присутствия женщины вытеснит, как и раньше, в той прошлой, уже давно несуществующей жизни, тысячу ежедневных мелочей, близких его сердцу, не оставит им никакого жизненного пространства. Женщина как проклятие? Как иссушающее душу наваждение?
Но Дон Жуан еще не знал, что он, по крайней мере касательно того, что начиналось сейчас, на сей раз заблуждался, плутая в лабиринтах собственной души. Делая круги, он прощался со своим прошлым. Вот эти снежные поля на северных склонах гор: в обозначившемся для него новом периоде жизни, а может, и навсегда, им нет уже места. Или порывы ветра в колючем терновнике: сыграйте для меня с упрямыми кустами еще разок. Повстречавшаяся траурная процессия: всего лишь несколько старых согбенных фигур и дитя за гробом, вон там, впереди, а сзади него уже играют свадьбу, и звучит музыка, народные мелодии сменяются трансконтинентальными ритмами: еще немножко побыть рядом с вами, скорбящими. А потом сделаю вам ручкой, желтая глина и красный мергель. Будьте здоровы и не поминайте лихом, и вы, цветки губоцветного дрока, и вы, муравьиные дорожки. Адьё — прощайте навсегда, — мотки овечьей шерсти на изгородях.
Он воскрешал в памяти прошлое, ставшее эпохой, но это больше не действовало на него. Им завладело другое время — время женщин, — полностью и бесповоротно, и его отсчет и реальность начались с момента, как только Дон Жуан встал из-за своего столика в углу и вышел из зала, чтобы удалиться и побыть наедине. И теперь он был согласен с приходом этого нового времени, более того, он принял его. Хотя оно и возвещало: опасность! — но это лишь разжигало его, наконец-то снова.
На обратном пути от него разбегались в разные стороны дворовые собаки. Домашняя кошка, которая по виду вполне могла сойти за бездомную, валялась на спине в кустах и вдруг принялась увиваться вокруг его ног. Большие черные жуки, летавшие с громким жужжанием, переходившим в гудение, атаковали его, во всяком случае предприняли такой маневр, устремив свой полет прямо на него. С незапамятных времен все живые твари несли к нему свои послания, смысл которых Дон Жуан не мог знать, да и не хотел этого. Но отвечал им всем с изысканной вежливостью и потому обратился сейчас к свиньям, ишакам и уткам в пруду без воды с речами, словно к важным господам, разговаривал с ними витиеватыми, старомодными, но имеющими еще и сегодня хождение фразами. Каждый раз, когда он становился серьезным, он начинал говорить именно так, как всегда разговаривал сам с собой молча, про себя.
Каким же благодатным и благотворным оказался длительный период странствий в одиночку — без дружбы, без вражды. Он никому не причинил зла. Никому ничего не обещал. Никому ничего не был должен. Но сейчас пробил час долга. Ему предстояло ранить, а может, даже — уничтожить. Дон Жуан осознавал, что, связывая себя с этой женщиной, он, скорее всего, наживет врага (и под этим он подразумевал не только жениха, или отца невесты, или ее брата), он видел в перспективе себя, по крайней мере, ту свою часть, которая окажется ему враждебной и даже хладнокровно станет его самым злейшим врагом. Как быть? Если он уклонится — будет считать себя лжецом и обманщиком, свяжется с нею — обречет ее на горькую участь, это он твердо знал, ибо она неизбежно окажется покинутой им и превратится в мстительницу, возможно, правда, только в мыслях, поскольку на таком далеком расстоянии реально лишь это. Как хорошо и спокойно ему было, пока он был один, и в то же время как тревожно — какая пошлость, ей-богу, до смешного. Ну ладно, пусть будет, что будет. Ясно только одно: если он сейчас уклонится от встречи с той, которая так его хочет, это будет означать бросить ее совершенно неподобающим образом — трусливо и позорно, что для него неприемлемо.
На пороге дома, где праздновали свадьбу, Дон Жуан тщательно почистил листиком единственного растущего во дворе дерева туфли. Вытер пучком дикого тимьяна руки. Открыл и закрыл глаза несколько раз подряд, поморгав ими, похлопал себя ритмично по щекам, как это делали в старых фильмах герои при нанесении на лицо туалетной воды после бритья. Внутри дома опять заиграла умолкшая на время музыка, но вместо того, чтобы закружиться со всеми в танце, он, стоя на одной ноге, посмотрел через плечо на небо, открывшее ему сейчас как никогда свои безмерные просторы и тут же напомнившее ему об умершем ребенке, отчего сердце его болезненно сжалось. Каким щедрым, каким безмерным и необъятным может предстать небо, если взглянуть на него в определенный момент жизни, — нет более объемного и всеохватного пространства. Так, закроем на этом для начала дверь в прошлое. Чем-то это напоминает ощущение сапожника, когда тот входит с яркого света в мрачную мастерскую, зная, что это на целый день. Или рудокопа, спускающегося в штольню и тоже знающего, что отнюдь не на одну только эту смену, — так Дон Жуан шагнул через порог трехмерного замкнутого пространства, туда, где в самом разгаре был свадебный пир; во всяком случае, при рассказе ему пришли на ум именно эти сравнения.