Александра Созонова - Если ты есть
Когда Агни утыкалась в отвороты его халата, ей становилось тепло. Словно с головой уходила в мягкую шерсть. «Обезьянья шерстка». Объясняла: с новорожденными шимпанзе проводили эксперимент — вместо мамы подсовывали на выбор проволочный каркас с бутылочкой молока и соской, каркас, подогреваемый электричеством, и каркас, обтянутый мягкой шерсткой. (Сведения, почерпнутые из лекций по зоопсихологии во время давней ее учебы в Антропологическом лицее.) Детеныши выбирали шерстку.
Митя не обижался такому уподоблению. Может, ленился искать обидные смыслы: не пища, не обогрев, а лишь имитация мохнатого материнского живота… Когда Агни долго не появлялась, посылал ей записки вроде: «Мой милый детеныш! Твоему папе-обезьяну чтой-то хреново. Появись!»
Несколько лет назад Митя славился голодовками протеста. Мог продержаться от десяти до сорока дней.
Любил сочинять эпитафии погибшим друзьям и собственноручно выбивать их на могильных плитах.
Года два назад он постепенно отошел от всякой деятельности и заключил себя в четырех стенах. Несколько старых друзей. Алкоголь. Музыка. «Я понял: есть два пути. Или спиться, или уйти в монастырь». О причинах, приведших его к такому выводу, Митя говорить не любил. «Уйди в монастырь, раз так! — потребовала Агни. — У меня отец был алкоголиком, я знаю, что это такое. Уходи скорей — потом уже не сможешь». «К этому я еще не готов».
Правда, около месяца он пробыл послушником в одном из монастырей, но вернулся.
— Ты просто пошел на попятный, — сказала Агни. — Сейчас скажешь, что передумал, и сулему делать не будешь.
— У меня нет необходимых реактивов.
— Скажи, какие нужно, и я куплю.
— В магазине их тоже нет.
— Врешь.
Агни нагнулась к груде коробок, загромождавших комнату, порылась и вытащила одну из них с надписью «Юный химик».
— …Мне бы твои познания в химии, я бы тебя не просила.
— Вру, — признался Митя.
— А как же твое обещание?
— Сдуру.
Сердясь, Митя становился смешным. Пухлогубый надутый ребенок. Сейчас он сердится на себя.
— …Обещал по инерции дружбы. Я не могу помогать убийству. Даже если об этом просишь ты.
— Но ведь я же объяснила — чем ты слушал! — это будет вовсе не убийство. — Агни перебирала скляночки с реактивами, рассматривала этикетки. — Маленький кристалл сулемы в шоколадной конфете. Две одинаковые конфеты. Мне и ему. Кто проглотит яд, решать буду не я. Решат выше.
— Что-то похожее я читал во втором классе. Джек Лондон?
— Скорей, Конан Дойль.
Две отобранные скляночки Агни попыталась засунуть в карман брюк.
— А ну-ка, отдай назад! — Митя сурово разжал ей ладонь. — Сколько тебе лет, все время забываю?
— Тридцать.
Митя выразительно вздохнул.
— Кстати, твои конфеты меня утешают мало. Если ты помнишь, ты мне пока что нужна.
— Зачем?
— Это мое дело.
— Зачем может еще пригодиться практически не живое существо?..
Митя сходил на кухню и бросил скляночки в мусоропровод. Принес веник и стал раздраженно сгребать в один угол мусор — первое на глазах Агни подобие уборки в этом доме. Вторгся в покой пушистых слоев пыли,
— Черта с два тебя так просто сделаешь неживой!..
— Если б ты знал, с каким трудом я приползла сюда…
— Приползла! И еще приползешь! С очередной бредовой идеей в зубах. Их запас у тебя никогда не иссякнет!
Чем больше Митя кричит и злится, тем сильнее жжет ее благодарность и нежность. Совсем бесполезные сейчас чувства.
— …А главное, я ведь понять не могу, шутишь ты или всерьез. Твое лицо так устроено — абсолютно не понять! Если всерьез, то, значит, серьезно свихнулась на почве любовных переживаний, могу прямо отсюда позвонить знакомому психиатру… А если разыгрываешь меня — то зачем?..
— Я не разыгрываю.
Они знакомы сто лет, но откуда Мите знать, что у нее на душе? «За зубами людей темно», — как говорила одна цыганка.
— …И это очень мелко с твоей стороны — говорить о психиатрах.
— Прости, я погорячился.
— Можешь позвонить… и не только психиатру.
— Я же сказал: я погорячился!!!
От разворошенной пыли в комнате стало мутно. Митя отшвырнул веник.
— Понимаешь… мне трудно объяснить тебе, до какой степени невозможно жить с сознанием, что это существо по-прежнему благодушно улыбается, сочиняет эстетские песни, сочиняет нежные слова жене…
— Спит с ней…
— Спит. Не думай, что ты меня поддел, — телесный аспект для меня значит меньше всего.
Митя пнул ногой кучу мусора и устало, словно долго над ней работал, опустился на пол. Он стал одышлив.
— Пошли его просто ко всем чертям. И не думай больше.
— Уже послала. Прокляла его, когда уходила в последний раз.
— А вот таких вещей делать не надо. Агни зло рассмеялась.
— Думаешь, это чем-то его задело? Так, шевеление воздуха. Его невозможно задеть, уязвить — ничем. Можно только уничтожить физически.
— Я имел в виду: не надо прежде всего для тебя. Нельзя проклинать, нельзя мстить, нельзя отвечать ударом на удар. Потому что сам становишься этим проклятием, этим ударом. Превращаешься в комок злобы.
«Было бы неплохо… Превратиться в комок злой глины, запущенный сильной рукой в Колеева. Еще лучше — в свинцовый плевок пули. Только бы мимо цели не пролететь…»
— …И потом, если он, как ты говоришь, сатана…
— Не сатана, — поправила Агни, — орудие сатаны.
— Один черт. Если он такой страшный, значит, его накажут. Там. — Он приподнял веки. — Зачем суетиться?
— Мне бы твою уверенность! — Агни язвительно оживилась. — Как здорово ты осведомлен о том, что будет там! Прямо как Таня, моя крестная. Она все про тот свет знает: как там и кто где. Толстой в аду. Гоголь и Достоевский — в раю. Сэлинджер пойдет в ад… Еще там, в аду, есть специальный ров для некрещенных детей и абортов. Все аборты в возрасте тридцати трех лет, ждут, с немым укором в глазах, родителей… А я вот совсем не знаю, как там. Может быть, наоборот, его наградят и повысят. По своему ведомству. За то, что хорошо выполнял порученное.
— О-о-о-о!.. — Митя заерзал головой по стене, теряя терпение. — Тем более, к чему твое жалкое наказание, если там его наградят?! Кто из нас двоих идиот?..
«К чему?»
Митя устал от разговора с ней. Вспотел, как от физической работы. Когда-то он был поджарым, двужильным, мог не спать двое суток подряд. Здорово бегал и мастерски дрался. Сегодня она его доконала. Пустой разговор. Видимость разговора. Потому что все, что он говорит ей, она могла бы сказать сама. И говорила уже себе, говорила…
— Давай завяжем этот дурацкий разговор? — предложил Митя. — Давай я музыку лучше заведу. Ты что хочешь? Он дотянулся до магнитофона.
— Он… полый внутри, понимаешь… Как классическая нечистая сила… Митя растерянно обернулся.
— Ну, брось.
— Каждое его слово — ложь… он не знает, что такое боль… отчаяние… просто не чувствовал никогда ничего такого…
— Брось, брось. — Он прижимал ее голову к родным отворотам халата.
— …Узнав, что была наложницей беса, надо удавиться… из отвращения к себе…
— Все мы наложники беса, ты что, не знала? И я тоже. Перестань.
— Не все… не так…
— Мне даже вколоть в тебя ничего нельзя теперь. Ни напоить. Ничем нельзя оглушить, как рыбу, — ты ведь не одна теперь. Забыла?.. Сколько ей уже, зверюшке твоей?
— Два месяца… Врачи говорят — нельзя беременность при такой депрессии…
— Врачи — дураки. Но депрессия тебе ни к чему — в этом они правы.
— Ты — дурак. Может родиться урод…
— Урод уже родился. Тридцать лет назад. Хуже быть не может.
Митя щелкнул магнитофоном.
— Если тебе все равно, я заведу свое любимое.
— Я ведь не только за себя… Ты же сам знаешь: одна из его жен, пожив с ним, ушла в монастырь. Правда, вернулась через месяц, как и ты, но ведь порыв — был… Другая любила его всю жизнь и сошла с ума. Самая первая его любовь. Теперь совсем седая и сумасшедшая…
— Третья — вышла замуж за австрийского консула. Четвертая — разбила на днях машину и тут же купила новую. Прям — Синяя Борода! В комнату вошел третьим знакомый негромкий голос:
Она вещи собрала, сказала тоненько:
а что ты Тоньку полюбил, так Бог с ней, с Тонькою…
— Пойду чай поставлю. Сегодня у меня даже сахар есть — тебе повезло!
Тебя ж не Тонька завлекла губами мокрыми,
а что у папы у ея топтун под окнами…
Митя сходил на кухню и вернулся.
— Вот — человек. — Митя кивнул на голос. — И мне, честно говоря, не важно, как он там жил. Тоже, кстати, несколько жен было. А важно, что песни его — бывало такое — удерживали на плаву, когда ничего больше не держало. Ничего перед глазами не маячило, «окромя веревки да мыла». А ты с твоей сулемой дурацкой могла бы подумать, хоть на минуточку, так вот, встряхнуть дурной головой и подумать: а может быть, есть люди, которых и его песни держат? Ведь могут же быть такие, а?..