Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 1 2007)
В ряду незнакомок было не по себе, потому Ева очень, до улыбки обрадовалась бабе Маше и встала с ней. Это был треп ни о чем, с пересказами сериалов, пропущенных бабами за последние месяцы или годы. А воздух здесь все-таки — да, и эта прохлада утреннего леса пробирала до самой до крови. Дышалось и думалось легко, новая влюбленность жила в каждой клеточке.
Только теперь Ева на ощупь убедилась, до чего же дрянные, жесткие лепесты из ткани, до чего перехвачены скобой, чтобы составить целое с пластмассовым прутом. Теребила и отрывала нитки. Но больше всего потрясал раскрас. Ядерные цвета, непостижимо: оранжевые, розовые, желтые, казалось, и в темноте они будут гореть так же, лихорадить в глазах. Ни намека на живость, естественность: почему?
— О! Едет!
За поселком и правда тянул, задыхался в гору мотор, через минуту “ЛАЗ”, бурля и блямцая, развернулся на площади, замер. Бабоньки подобрались, подняли грубую ткань и пластмассу — букеты онкологической раскраски... Зря. Единственный пассажир утреннего рейса, парень, равнодушно скользнувший, зашагал к администрации, с ее слепыми окнами и джентльменским набором надгробий у входа.
— Баба Маша! Что... Вам плохо?!
Старушка внезапно до синяков вцепилась в Евину руку, вдруг пожелтевшая, с растаращенными глазами.
— Нет... Все хо... Все... Нет, мне по... показалось. Ох. Мне показалось, что...
И Ева все-таки выведала у бабули, что, точнее, кто ей примерещился. Внук. Тот самый, ага. “Я так боюсь, что он приедет. Боюсь и... жду”.
Девушка поразилась. Похоже, баба Маша и правда не догадывалась, что он никак не может приехать. Хотя бы потому, что должен быть... под арестом?
Старуха смотрела так, словно очнулась от долгого-долгого сна. Ну да. Это похоже на правду. Топор. Тюрьма.
Она долго бормотала, утирала слезки, а потом попросила Еву — “вы же скоро обратно поедете?” — узнать, где сидит внук и сколько ему дали. Имя-фамилию обещала на бумажке записать... Ева в потрясении: ведь и правда на днях уезжать! — боже, что же делать?.. А старушка, видимо, прониклась к ней доверием и душевно так спросила:
— Доча, а правда, что ты теперь... ходишь с Костей? Мне Кузьмич рассказал...
И тут Ева запаниковала по-настоящему, вот говорят же — деревня, в одной хате чихни, в другой “будь здоров” скажут. Но неужели... Все Лодыгино?.. Еще позавчера она себе признаться боялась!
Позавчера и был субботник, и состоялась эта сцена: треск спиртово прозрачных на солнце костерков, омовение тряпкой гранита, хранящего зимний холод; поцелуй; Олег с совершенно беспомощным взглядом... Когда его увели, Ева и Костя остались вдвоем, и это молчание, с напряженно скошенными глазами, было тяжелей надгробных плит.
Она еще пыталась машинально, то и дело окуная тряпку, вроде бы продолжать работу, невидяще — по невидящим лицам.
— А я подонок, — расплылся Костя в странной кривой улыбке, почти оскалился. — Я отбиваю девушку у друга. Который плюс ко всему приехал ко мне... Да-а... Ну я молоде-ец... — Он со злостью припечатал ладонью по мрамору и еще.
— Что — “отбиваю”! — Она почти завизжала, полились слезы, тряпку бросила. — Я что — мебель?! Шкаф? Кровать?.. Можно отбивать, не отбивать, а саму меня никто не спрашивает, да?
О работе не могло быть и речи; Костя рвался в поселок, чтобы объяснить все Олегу; господи, за что это... Они так и ушли, донесли инструменты до асфальта и побросали с пустым звоном. Субботник между тем кипел. Костры весело жрали каких-то кошек, палки, тряпки, протезно страшный поролон... Пахло дымом, весной, пьянством, и все счастливо подставляли себя солнышку. Лишь Ева и Костя шли с похоронными лицами, не чувствуя ничего, как чужие, как насморочные. Странно, что вездесущий Арсений Иванович не возник у них на пути и никто не пресек этого горького дезертирства. Тут и там в прошлогоднем мусоре маячили пожеванные и выхолощенные ушедшей зимой, но все ж еще кричащие дикими красками тряпичные цветки.
Но и в доме никого не было. Костя рассеянно огляделся, в кухне налил себе прохладной воды из банки, заглотал — с жадностью, с кадыком.
После чего заговорил, болезненно заикаясь: что он свинья, что с друзьями так не поступают и им надо “все это” сейчас же прекращать — все, что только начиналось...
— Я не хочу ничего понимать!!! — заорала Ева. — Какого черта! Я тебя уже люблю, а ты, оказывается, ах — “девушка друга”, ах — “нельзя”... Тряпка! Господи, какая же я дура...
— Прекрати!
— Ты меня и не любишь, да? Так... подвернулась... Ну? Не слышу!
Вид у Кости был такой, что еще слово — или врежет, или... Он задыхался. Пораскрывал, позакрывал рот, рухнул на койку. Затих.
Солнце жарило обои, припечатало целой плитой и выжигало с величайшим, как китайская пытка, терпением.
Они молчали минут пятнадцать. Потом Ева подошла, склонилась к неподвижной спине.
— Прости. Я сорвалась. Я не должна была...
— Это ты меня прости. Я несу всякую чушь. Ты права: я тебя люблю, а на все остальное — плевать.
Так и просидели до самых до сумерек, не обнявшись победно (как можно было), а горько, сутуло, не меняя поз...
Ребят все не было, куда они могли деться — неизвестно, и Костя уже паниковал: уехали в город?! Ева в полуобмороке: как, бросить ее в Лодыгине!.. За окном разводило чернила и было ирреально синё, как в кино, в фальшивых — через светофильтры сделанных — ночных сценах.
Не уехали. Пришли. Приползли на бровях. Электричество еще горело (почти одиннадцать), и можно было любоваться этими вдрызг пьяными мордами. Очень напряженный, внутрь себя взгляд Олега, а губы его крепились, как будто он хотел, но запрещал себе что-то важное. Спотыкающихся, развели по кроватям, и потянулась кислая алкогольная ночь, со вздохами и не очень полной болотистой тьмой.
...Как это всегда бывает, Олег очнулся чуть свет — осознал себя очнувшимся — и все утро лежал сосредоточенно, с открытыми глазами, выплывал из бреда. А вот обычного похмелья — не было! Укол ярости так освежал...
Проснувшись, Ева даже вздрогнула — лежал рядом и смотрел, как крокодил.
— Ты что?
— Ничего. Удивляюсь, что ты здесь. — Олег не утруждал себя шепотом. — Не у Костярина в койке, я имею в виду.
— Что ты несешь... — забормотала Ева; смесь возмущения, ужаса и растерянности страшной. — Перестань! Я тебя прошу... Он же может проснуться... услышит...
— А что? Пусть все слышат!!! — Олег повысил тон, заговорил с воодушевлением, с каким-то античным актерством. — Наш друг попал в беду. Мы приехали его выручать. Как же можно в чем-то ему отказывать? Да мы должны последнюю рубашку... Да если он позарился на мою бабу, как же я могу сказать “нет”?.. Запрещено! Ему и морду-то, оказывается, нельзя набить: что вы! Пылинки сдувать!.. А может, мне ему так прямо и сказать: бери, дорогой Костенька, пользуйся! — Олег строил какие-то идиотские рожи...
Подбежал Никита с таким выражением лица, что было ясно — сейчас убьет.
А Костя и не спал. Забившись в уголок, в комки и тряпки своей постели, он осторожно, всей спиной изображал ровное дыхание, а сам глядел, сощурившись, на поплывшие обои, и гадко ему было — не выразить.
Между тем разгоралось утро, все потихоньку вставали, и уже гремела в кухне Ева, тихонько так погремывала. Время шло, шло, а он все не находил в себе сил развернуться и опустить ноги на пол и посмотреть в глаза. Этот лежачий маскарад становился уже невыносим, и...
Положение спас Кузьмич — вдруг.
Явился с удочками, с баулом и, выбрав почему-то именно Олега, увел его с собой на рыбалку (“здесь озеро за лесом, так та-ам...”). Рыбалка, озеро, “та-ам” — бред какой-то, но именно это и помогло. Когда Олег, мрачный, опухший, без завтрака, ушел со стариком, тогда только Костя и смог повернуться, остудить ступни о доски, буркнуть “добрутр” оставшимся.
Начинался день, надо было пережить и его.
VIII
За прошедшие сутки меж друзьями-соперниками установился вроде как шаткий мир, но глядели поверх друг друга, и весь дом гудел от напряжения. Подавляя ярость, теперь уже Олег был как шут, со слишком злой улыбкой.
Так, например, собираясь в бабы-Машину баню, Костя — без всякой задней мысли! — предложил, да просто задался вопросом: в не взять ли гитару?.. Олег поначалу возражал по-человечески: мол, влажность там, температура... Потом — “опомнился”, и кривая издевательская улыбка растянулась на его лице: ой, прости, мол, гитара-то теперь твоя; хозяин — барин...