Александр Терехов - Бабаев
Да, оставались родственники. Похожие чем? У Шаха никогда не учились красавицы, (он кричал: неправда! учились! эта! вот эта! вы просто не застали, если б вы видели, как клонились и падали в сторону вон той гости семинара (Валентин Распутин просил ее телефон! Олег Табаков!), я сам потерял голову, чуть не женился, у нас даже было что-то похожее на роман, да вон, кстати, она – но там из-за редакционного стола подымалось опять что-то усатенькое, сутулое, сложно говорящее, тонко чувствующее, злобненькое, легко открывающее огонь по всему, что смело видеть ее такой, как есть, мальчики оставались провинциальные и слабые (инвалидная трещинка в каждом).
Шах восхищался учениками, он считал нас талантливыми, всемогущими. Если работать, если слушаться его. Он ошибался. Старшие ученики уже шагнули за сорок, из наших не вышло «номер один», обочина, второй ряд, «да работает у нас, мы им довольны», мир не оглядывается на такие детали.
Бабаев написал, наверное, о себе, как о приятеле:
Он любил Московский университет,
Как, наверное, космонавты любят
Свой Звездный городок.
Здесь перекрещивались орбиты
Его мечтаний и путешествий.
Университет сопровождал его, как заклинанье. Ташкент, отец военный инженер на лендлизе, мать простая работница (родился в 1927 году в Средней Азии. Отец – Григорий Нерсесович, военный инженер штаба Туркестанского военного округа, мать Сирануш Айрапетовна (урожденная Тер-Григорянц), окончила медицинский факультет университета, дома из книг только справочники. С голоса патефона и радиоприемника заучивал трагические монологи (особенность времени, многие увлекались), «Эту книгу иди выброси на помойку. А то руки отсохнут», – сказала бабушка, единственная казненная книга – богохульные стихи Демьяна Бедного «Тебе, господи!». В Ташкент, на другую сторону земли, что-то доходило, например, смерть Гумилева. Из писателей ребенок, школьник не любил Сетон-Томпсона, тот красиво описывал, как убивают живых – пуля попала бельчонку в пушистую шею, и кровь алыми бусинками брызнула на бархатистую… Как сообразил, куда идти? Он отвечал: больная собака знает, какую искать траву. О происхождении не скажешь – судьба, скучно, а про географию – да, география это судьба. Война поставила на Ташкенте крестик – здесь, у города, словно соединились океаны («Ташкент вдруг сделался Касабланкой», Бабаев коротко стригся и носил испанку), к нему приехали все – Толстой, Чуковский, Луговской, Благой, Надежда Мандельштам, в библиотеках руки находили недобитые книги Розанова, Бердяева, Константина Леонтьева, появилась удивительная женщина, которой посвящал стихи убитый Павел Васильев (поэт, «замах на гения, но чуть не хватило»), Бабаев пошел к ней: «Васильев?» – она ладонью запечатала ему рот, мать сказала: «Я видела афишу Ахматовой». Мать читала стихи. И запоминала имена.
И два ташкентских мальчика пошли туда, Берестов и Бабаев, Бим и Бом, Бабаев повыше (потом наоборот): «Эдик, когда пойдешь через дорогу, возьми Валю за руку», почему они дружили до смерти? – в ночной январской Москве Бабаев, скользко, лед, черное пальто, черная шапка, седые усы, сказал: «Он знал моего отца и мою мать. И я помню его родителей». Берестов мечтал стать путешественником и поэтом, Бабаев – учителем и прозаиком. Над стихами вместе смеялись. Читали и смеялись.
И он оказался на солнечной стороне, в своей истории.
Потом Ахматова уехала. Поцеловала: «Храни вас Бог».
Опустело, все забывается, кроме слов, Ахматова: «И поступить в университет», Надежда Мандельштам: «Будешь и ты в университете! Может быть, даже самого Гудзия увидишь…», Шкловский: «Идите в университет. Иначе вам не о чем будет писать», Андроников: «Университет, как консерватория, учит играть гаммы: до, ре, ми, фа, соль… Но одни, пользуясь этими гаммами, играют Моцарта или Баха, а другие…», Шкловский: «Важен не университет, а среда», Ахматова:
– Мы все учились с голоса… Было кого слушать.
– А нам что же делать? – спросил я.
– А вам надо поступать в университет и все начинать сначала.
Они приговорили и уехали. Бабаев сделал, как сказали. Не студентом, так преподавателем (как Шах), но что он там встретил, в университете московском государственном, куда его гнали люди, учившиеся до революции, почему повторял (и с каким настроением?) некрасовское:
Будешь в университете -
Сон свершится наяву!
Я не знаю. Сразу в МГУ не вышло, учился там, в Ташкенте, и дернули памятливые люди, когда государи запретили Ахматову и Зощенко: «Мы знаем, что она тебя любила. Расскажи на собрании о вредном влиянии, которое на тебя оказала Ахматова». Надо платить, он спускался по лестнице и плакал, платить надо, девятнадцать лет, та самая судьба, от которой все зависит. Ну что? Бабаев пустился на хитрость (не умел, и никогда потом) – в отделе кадров оставил заявление: прошу перевести в экстернатуру в связи с тяжелым материальным положением, сложившимся из-за смерти отца. Ага, сказали ему, погуляй, через час зайдешь, и отчислили – в школе на окраине Ташкента появился новый учитель младших классов.
А первокурсник Поспелов объявил: за оскорбление чести и достоинства Анны Ахматовой посылаю по почте Жданову (ближний боярин, глядел за культурой) вызов на дуэль. Верная тюрьма. «Самый храбрый человек нашего поколения! – восклицал Эдуард Григорьевич. – Или провокатор. На всех собраниях, позорящих Ахматову, Поспелов сидел в президиуме». У Бабаева есть стихи «Мое поколение», отрывок:
Все люди были братья,
Мы знали о них все!
И в кузове попутной полуторки,
В распахнутых отцовских шинелях,
Мы говорили друг другу слова,
От которых кружилась степь.
Он хранил записи убитых и гонимых, как раковины на память об отхлынувшем море, оливковую тетрадь – записанные стихи Мандельштама – осталась в его детской комнате, потерянной среди школьных тетрадей. После землетрясения сестра Бабаева собрала на развалинах бумаги, дочка Лиза прямо в аэропорту: «Я привезла из Ташкента оливковую тетрадь с детскими, твоими стихами» – Мандельштам, тетрадь легла кирпичом в русскую – даже не знаю, что написать – науку или филологию? Еще Эдуард Григорьевич напомнил Ахматовой ее стихотворение, «О, эти стихи потеряны», принес свою ташкентскую запись, как запомнил – Ахматова благодарно поцеловала в лоб. Он перебирал эти воспоминания на ладони. Не знаю, что получилось с университетом, но еще главным словом звучала библиотека – там получилось точно, хоть также не пускали, «с большим трудом добился права посещать читальный зал» – это про Ташкент, изнурительно пробивался в профессорский зал Ленинки (кажется, только ради этого докторскую защитил), где только именитые старики и иностранные студенты, приносящие валюту (клали ноги на соседний стул), и, когда получилось, сказал: ничего больше в жизни не надо, и выглядел хозяином сокровищ: «Давайте и вам буду заказывать книги!» – там он и прожил свое («я, как китаец, у меня нет выходных»), читая, и описывал свои путешествия, сбор гербария в лекциях, а оставшиеся крохи – те мгновенья, когда отдыхали глаза, он хотел описать в рассказе – рассказе о библиотеке, как аспирантки, нагрузившись книгами, встречаются посреди зала и разговаривают, придерживая подбородками высокие стопки.
Все остальное – только рядом, счастливое воспоминание: сидел на даче у Шкловского и целыми днями читал «Русский архив», выходил только купить кефир. Бабаеву – восемнадцать, и дочери Шкловского – столько же, Шкловский показывал на дочь: «Вот вам невеста». И, спустя время, получился, был, случился роман, но не совпало. Это рассказ Бабаева о любви.
Стихотворение он назвал «МГУ»:
Покажутся наброском смелым
Верхи деревьев и дома.
Посмотришь в окна между делом,
А на дворе уже зима.
Как будто стало больше света,
Свободней саночек разбег,
И с лестниц университета
Счищают падающий снег.
Из глубины родных историй
Правдивый вырастет рассказ.
Высокий мир аудиторий,
Он выше каждого из нас.
Лишь веток мерное качанье
И снегом занесенный след,
И после лекции молчанье
Отрадней дружеских бесед.
А там Москва за снегопадом
Или кремлевская стена.
И молча мы стояли рядом
У незамерзшего окна.
Бабаев казался неустроенным, не прижившимся в Москве, не показавшим полную силу, неоцененным – что-то одно из перечисленного чуял и он, и причину находил, я думаю, в одном: в начале не было университета.
По шкурным делам его обходили, он не знал, как заводится эта машинка: литфонд не давал нужных путевок, старший брат, член-корреспондент, – служебный автомобиль, командировки за границу, а младший – клоун, трость, Чаплин, на работе мало платят: «Купил бы рубашку, да дорого», «Ради того, чтобы поработать в субботу над рукописями, я много продавал руки, голову, искал заработка. Лишь один раз хорошо заплатили за редакторскую работу. Больше не давали, как ни намекал». Служа на одном из самых вкусных и сладких факультетов имперских времен, он никого не проталкивал в сложном подпольном товарообмене и засаживании блатных абитуриентов (как это происходит? собираются все деканы? меняют «один на один»? или «я возьму вашего одного на журфак, а вы моих троих на геологический»? или «возьмите моего безвозмездно, я в следущем году буду должен»?) – осмелился единственный раз: натаскал к экзамену сына знаменитого и сановитого детского писателя Лиханова и решил услугу усилить (попомнят потом добро!), подошел к председателю приемной комиссии профессору Толстому – тот расхохотался на весь этаж: «Да за него уже армия просила! Флот! ЦЕКА ПАРТИИ!!! А тут приходит такой тихий Бабаев и шепчет что-то на ушко!». Да еще глухота.