Владимир Личутин - Миледи Ротман
— Ну дак чего… Сварагулили свадьбу бегом да припрыжку. Разве что невеста с брюхом? — откликнулась толстая бабеня. У нее были желтые, как сливочное масло, руки с пухлыми запястьями и моложавое, без единой морщинки лицо.
— Не похоже. Девка-то себя держала в руках, вот и засиделась. Быват, ты, художник, наследил?
— Злые же вы, старухи. С вами лучше не связываться, — засмеялся Братилов и перевел взгляд на жениха.
— Молчи, бобыль. Сколькой год ошивался, ни бе ни ме ни кукареку. Ходишь, задом светишь, срамник. На штаны не можешь заработать, чучело. Мужик называется, — наскочили на Братилова тетки, но Алексей уже не слышал их.
Он был на этюдах весь последний месяц и Ротмана как-то подзабыл, иль тот с лица переменился, сбрив козлиную бороденку? Мостился жених прямо, как будто аршин проглотил, вина не пригубливал, на невесту не поглядывал. Откуда было знать Братилову, что Ротман сейчас жамкает под столом Милкину ладошку и едва не раздавил ее. И никаких внешне страстей в человеке: скуластое смуглое лицо похоже на перекаленное в русской печи яйцо, серебристый ежик волос, аспидно-темные глаза и золотая фикса во рту. Воистину, от арапа семя: да, каких только людишек не рождала северная земля, и всяк ей пригождался, если был верным сыном. Иван Ротман смотрел на гульбище отстраненно, как сквозь туман, кривил губы и постоянно ежился, словно бы бугристые плечи теснила черная пара, а шею давила бабочка с крохотной бриллиантовой искрою, которую и подарил на свадьбу банкир. «Видишь ли, друг, — откровенничал Гриша Фридман, — от денег даровых червь в человеке заводится, потому я денег тебе не дам, но удочку подарю. Сейчас в Москве любят про удочку говорить, как про намыленную петлю. Вот и лови, друг, рыбку, лучше большую, но не брезгуй и маленькой… Кто-то нашепчет тебе, что подарил от лишнего. Де, богатей, пожадился. Да нет, от сердца оторвал, видит Бог. Ведь банкир не пашет и не сеет гроши, чтобы к осени рождались червонцы. Он подбирает там, где они без присмотру иль плохо валяются. Деньги — живая материя, живее нас с тобою. Они чувствуют, как ты относишься к ним, и если равнодушен и мот, попусту раскидываешь, сыплешь ими без счету, не жмешь в горсти, то они скоро убегают прочь… А здесь, у черта на рогах, кого объегоришь, кого объедешь на кривой? Да будь ты хоть семи пядей во лбу. Все деньги, что есть в Слободе, можно в один мешок сунуть да на плече унесть… Бриллиант для фартового человека — это знак уведомленным: взглянут лишь и сразу поймут, с кем дело имеют. Понял? — И вдруг, понизив голос, признался Гриша с грустью: — Эх, Ваня… Если бы я не прирос к этой дыре пуповиною, то стал бы бальши-им человеком. Носом чую, скоро бешеными деньгами запахнет. Сейфы в банке центральном вот-вот откроют, и кто первым успеет, тот и хватанет. Вот где навару будет, только пенки сымай… Не сломай я тогда по безрассудству своему проклятый копчик, по-другому бы и жизнь моя пошла, Ваня. Теперь падать боюсь, а кто падать боится, тому не стоит и вверх карабкаться. И потому, Ваня, я маленький толстый русский. Почти русский. И почти не еврей. Ну и слава Богу…»
* * *Пахло разносолами, и Миледи подташнивало. Народ распоясался, и свадьба скоро потеряла чин. Отец, пригорбленный, плешеватый, сутулился подле дочери и решительно пригибал рюмку за рюмкой. Обычно речистый, гонорливый, тут он вроде бы потерял голос, и в зеленом набухшем глазе будто бы напрочь застыла, переливаясь, слеза. «Ну, будет, папа, горевать-то. Не в тюрьму ведь, замуж выхожу. Дома ведь остаюся». — «Ну как же, доча, не переживать. Что, ровни себе не нашла? В Израиль уедете, только и видали. Там тигры, змеи, ты осторожно с има, доча». — «Да что ты, папа, — засмеялась Миледи. — Он ведь из деревни Жуковой, рядом от нас. Ты и мать хорошо знал».
Но отцово признание отчего-то пришлось по сердцу, будто глухариным перышком мазнули по душе, так степлилось в груди; не век же сохнуть в этой дыре, верно? а вдруг подфартит, вдруг посулит удачею, и вырвется она в другие земли, где другой народ и живут по-другому.
Жених тискал Милкину ладонь, прижимал к своему горячему бедру, будто истекал истомою, и невесте было приятно, хотя временами и больно. Пальцев лишит, чудо, а ей ведь на фортепьяне играть, детишек тешить. Но Миледи терпела до последнего, чтобы на какой-то пустяковине не сорваться, не сойти с тормозов, не нарушить того согласия, что вдруг проросло в какую-то неделю. Она украдкою поглядывала за Ротманом, каменно застывшим, и уже почти любила и это смуглое гладкое лицо, и упрямо сжатые тонкие губы, и каменную шею с крутым кадыком, подпертую накрахмаленным твердым воротом, и тонкую язвительную усмешку. Ей нравились и два голубых институтских ромбика, будто впаянных в широкую грудь, до блеска надраенных замшею. Миледи хотелось, чтобы все видели ее счастие, радовались ее радостью, восторгались ее удаче, и она подскакивала, как на иголках, метала по застолью взгляды. Но гости уже забыли ее, увлекшись едой и питьем, как всякий раз случается за большим столом.
В боковое окно, когда там не торчало любопытное лицо, виднелась воинская часть, стоящая на сухом безлесом веретьи, длинные казармы, ангары и гаражи, отвалы снега. Миледи когда-то невтерпеж хотелось влюбиться в чернявого горбоносого солдатика, которого она присмотрела однажды на танцах, чтобы абрек увез из дикого угла навсегда. Но парни оказались какие-то тухлые, с дикими взглядами, появлялись в Слободе навеселе, нахально приставали к девчонкам, шарились под платьем, пытались взять силою. Слобожане-охотники ночью с ружьями неслышно окружили казармы, распахнули окна и дали крутой острастки: если кто из чурок появится в Слободе без дела, тому на свете не живать. Дикая военная орда, не боящаяся офицеров своих, почуяла верную грозу и сразу сникла, присмирела, оставила городок в покое; северных людей на арапа не возьмешь, живо обратают. Но с тем и Милкина мечта погасла…
Миледи сразу заприметила Братилова, но виду не подала, хоть и уставился он глазищами, как волк на поедь. Бомж… Какой это художник? только числит себя в искусстве, дурак. Бегает по Слободе, как заяц, пехает каждому свои картинки по десятке за штуку, столовается в общепите котлетами да щами, в комнате мыши холсты объели, на плечах заношенный свитер, как хомут, уже, поди, спекся от грязи, стоймя стоит. Чего таскался к ней три года, как кот, углы метил, чтобы другим не прихаживать, всех женихов отбил. Ну что зыришься-то, ослеп? Так очки напяль, получше рассмотри, какая я красивая. Да я, только захотеть, каждого могу с ума свесть, во мне каждый пальчик играет, я больших бриллиантов стою, а тебе отдалась, дура, за груздь соленый. Ну так же и было. Зашла запопутье в гости да посмотреть новые этюды. Сидит Братилов на единственной табуретке и ест грузди; масло постное по усам течет. «Хочешь грибка?» — спросил, не вставая. «А может, и хочу. Ой, так-то грибка тяпаного хочу да с маслом постным».
Вот бывает, что миром внезапно овладевает дикая природная сила, когда всяк, кто подпадает под эту волну, как бы сходит с ума от беспутного звериного желания; и страхи, все остереги сразу куда-то прочь, как пена. Вот и Милку окатило наваждение, подхватило и утопило. Братилов подцепил груздь, откусил чуть и протянул гостье. Еще добавил: «У тебя и губы-то — как сладкие упругие волнухи, что не успел хватить морозец». Милка потянулась ртом к вилке, а была в сиреневом платье с вырезом, и нос Братилова, холодный, как у щенка, ткнулся ей в жаркую грудь. А дальше что говорить?.. Сейчас-то смотришь по телеку, отдают себя девицы за пятьсот баксов, а то и тыщу. А я, дура, распечаталась за половину соленого груздя…
…«У-у, ненавистный! — Миледи состроила обезьянью гримасу и отвела глаза. — Патлатый черт, назюзюкался уже, а теперь смеется. Посмейся мне, пьянь лешева. Нажорется, как свинья, угодит в больницу, и кто за ним ухаживать будет? Никому не нужный человечишко зачем-то коптит на свете».
Миледи упрямо вытянула ладонь из жениховой потной горсти, пошевелила затекшими пальцами… «Боится, что убегу», — счастливо догадалась она и украдчиво, с шаловливым намеком положила ладошку на мужнее колено. Оно вздрогнуло и закаменело.
— Выпьем, Ваня!
Ее зеленые, внезапно набухшие глаза были как гусеницы, а волосы взялись огнем.
— Выпьем, Миледи…
Они подняли бокалы с шампанским.
Застолье очнулось, перестало гудеть и чавкать; словно бы осколки разбитого блюда сами собою потянулись друг к другу и склеились без натуги, без изъяна и трещины, и пламенные розы, до того осиротевшие, пошли по кайме в пляс Забулькала водка, зазвенели хрустали, заскрипели стулья и лавки; распахнули на улицу дверь, и вечереющий морозный воздух заклубился от порога, прижимаясь к полу. Даже само время, кажется, сдвинулось в горнице, и стрелки отдались назад, и уставшие от еды черева вдруг хватили молодых сил, словно бы гости только-только уселись за стол. Кто-то хрипло заорал: «Горько!» И тетя Маня визгловато подхватила: «Ой, горько-то как, совсем сгорчало! Протухло вино-то, молодые, совсем прокисло! А ну, подсластите!» — «Горь-ко-о!»