Полина Клюкина - Дерись или беги (сборник)
Работала Рита тут недавно, с того момента, как Вера Ивановна уехала в Прагу. Когда кормилица все ж таки осуществила свою мечту, холеную с шестнадцати подростковых лет, и уехала глядеть на узкие улочки и пестрые торговые лавки, внучке ее ничего не оставалось, как начать мечтать о высшей благосклонности, Божьей или Витечкиной. Витечка был ведущим на телевидении, впрочем, он мало чем отличался от прочих витечкообразных, разве что знакомство их было более интеллигентным… «Главное, — говорили местные официантки Вика и Лена, — гордо спинку держи и красней посмущеннее, чтоб как будто влюбленная ты, ну, и сразу не соглашайся ни на что, чтоб доступной не казаться».
По вечерам в ресторан приходили известные гости, которых все узнавали, но виду никто не подавал, дабы не беспокоить и прослыть самым тактичным персоналом. Заказы их, как правило, выполнялись быстро и учтиво, блюда не путались и выплывали в правильном порядке, ну а в конце, если у Риты хватало смелости и она выполняла все по рекомендациям, Викиным и Лениным, она даже гостила у именитых и сиживала чьей-нибудь спутницей напротив официальных жен. Одну она запомнила особенно, поскольку звали их одинаково и возраст их отличался всего в пару месяцев. Причесанная на манер Елизаветы, с еле заметными зелеными полосочками под ресницами, Марго сидела напротив Ритки и вежливо улыбалась. Взгляд ее отрывался от собственного отражения в зеркальце всякий раз, как муж или же гость мужа к ней обращались. Односложно, но всегда грациозно она отвечала, а потом быстро-быстро схватывала руку мужа и гладила ее до тех пор, пока окружающие не начинали верить в ее простосердечие и искренность. Муж в это время рассказывал гостям историю их знакомства, романтичную для Марго и отдающую трупным запахом для Ритки:
— Вот эта вот девка семнадцати лет отказала мне, мэтру телевидения, ради какого-то долговязого козла!
— Характерная… — отстраненно заметил Риткин спутник Виктор.
— Сучка, а! Я за ней полтора года потом следил, мне ребята мои уже говорят, давай мы тебе ее с кляпом в глотке привезем, ну или в бочке кусковатую, успокоишься и будешь дальше с женой жить, а я ведь ни в какую. Пусть, говорю, повзрослеет пока, сама потом приползет.
— Так и случилось?
— Так и случилось! Так вот, господа, предлагаю нам выпить за госпожу удачу, божью милость и человеческие желания!
— Браво, дорогой, браво, Маргош, за тебя и за Саньку!
Потом речь заходила о знакомстве Виктора и Ритки. Рита наливала полный бокал и предлагала еще один тост за Марго.
Пражской приятностью Вера Ивановна признавала вечернее сидение на террасе, когда в городе оживали мангалы и засыпали рынки. Вера наполняла пивом красную в белый горох кружку и попивала маленькими глотками так, как пьют в России только рябиновую настойку. Засыпать было рано.
В одно из таких сидений Вере Ивановне звонила Рита — звала неотлагательно в Россию, куда вскоре должен был приехать бабушкин брат. Дядя Миша был человеком, перешедшим вброд войну и репрессии, оттепель и «оранжевую революцию». На Украине у него оставался взрослый сын, и время, он считал, пришло со всеми прощаться — «девяносто два года, как-никак». Приехал ранним поездом, самолетом не стал, поскольку «за последние несколько лет грохнулось их не один десяток, а с железной дорогой ничего сделаться страшного, кроме захвата террористами или таможенниками, не может». Выгрузил из болоньевой сумки банки с маринованной кукурузой и кусок индюшатины, присел на диван и задремал. Проснулся только к вечеру, когда индюк уже плавал в бульоне среди домашней лапши.
— Ну как там у вас обстановочка, дядь Миш?
— Да помаленьку справляемся, я вроде хвораю тихо, Юрочку не беспокою сильно.
— А-а…
— Вы-то тут как? Не буду супу.
— Мы… А чё мы, всё как всегда.
— Работаешь?
— Ну, типа того…
— Кем работаешь?
— Обслуживаю…
— Чего обслуживаешь?
— Да чего только не обслуживаю! А Юра чем занимается?
— Да он все в политику лезет, про революцию нашу слыхала?
— Маленько только… хох, вкусно!
— Помешался он совсем на всех этих делах, чужим словам все вторит: «Я, — говорит, — желаю, чтобы наш главный не забывал про великую миссию, какую Господь на него возложил». А чего на него Господь возложил… «Он должен ломать молотом скалу, разрушая нынешнюю систему… Да только ему не самому ту скалу придется ломать — мы ему поможем». И все заладил…
Уже на другой день в России стало холоднее, красная нитка градусника еле доставала до десяти, города заливало. Встретились Вера с Мишей тихо. Сидели за столом и бесконечно подливали друг другу чай. Вера размахивала руками, описывая пражскую архитектуру, а когда все дома и замки были изображены, начал Миша:
— Всё вокруг чужое! Свалка оранжевых апельсинов. Их даже, говорят, накололи чем-то. Да и как не накололи — люди берут апельсин, едят один за другим и за следующим тянутся. Это сила такая…
Вера Ивановна смотрела на брата молча и вроде бы даже не слушала.
— Хорошо, что успели встретиться.
Миша трясущимися руками гладил ее ладони. Глаза у обоих слезились, слезы преодолевали морщину за морщиной и скатывались на бледные губы. Рита в это время собирала вещи.
— Ба, я тебе обещаю, что, когда из Италии полечу, к тебе заеду, точно!
— Зачем ты едешь, почему не объясняешь?
— Потому что ты не поймешь… По работе.
Миша сидел молча, не мешая ни Рите, ни Вере.
— Командировка, что ль?
— Типа… Для самых умных.
— А чего, в Италии своих умных мало?
— А в Праге чего, мало своих старух?!
К тому времени, когда Миша вернулся, на Украине было уже тихо. Повсюду выпал снег, и города сравнялись в цвете: ни «оранжевой революции», ни серой тоскливой осени. Всё было белым.
Вера Ивановна померла первого декабря где-то над Польшей. Так и уснула с нежной улыбкой на лице. Видимо, знала, что похоронят ее в любимой Праге.
Осенняя жигалка
Галюнь смотрела на пыльную люстру с парой десятков мух в плафоне. Она уже неделю не вставала с кровати, отчего ее ноги затекли, а большие пальцы стали походить на недоспевшие июльские сливы. Она тяжко и часто вздыхала, причем выдох был куда длиннее вдоха, и смачивала губы водой из эмалированной плошки. Раз в день к ней приходила медсестра, нанятая ее дочерью. Меняла утку, поправляла подушки и варила бульон. А раз в два часа, если во дворе никого из детей не было, прибегал Сереженька, внук Галюнь. Он разувался у коврика и взбирался на голубые перины, цепляясь пухлыми пальцами за бабушку и оставляя на ее руке белые отпечатки. Галюнь просила подать ей лакированный ридикюль с косметикой, после чего начинала наводить на скучном рифленом лице марафет в стиле ампир. Она пудрила замшевые щеки, забивая порошок в складки над верхней губой, и обводила водянистые зеленые глаза золотыми тенями. После такого макияжа она напоминала Марию Антуанетту, только-только очнувшуюся после смерти Людовика XVI. Она убирала медные волосы под подушку, чтобы не мялись вьющиеся концы, и кутала плечи в оливковую шаль, подаренную некогда одним из мужей.
В отсутствие внука она слушала Мирей Матье и жужжание белого холодильника. Холодильник периодически замолкал, в паузах вздрагивая и подбрасывая проигрыватель, а потом долго дрожал, замерзая от внутреннего холода. Уже неделю он был почти пуст и все силы бросал на сохранение банки горчицы и высохшего пучка укропа. Галюнь не огорчалась, поскольку кроме красного крымского портвейна она ничего не принимала. Она медленно проглатывала капли марочного крепленого вина и смаковала мысль, что благородный красный сорт винограда «каберне-совиньон», «саперави», «бастардо магарачский» проникает в ее желудок. Она представляла дубовые бочки, захороненные на три года в погребках одного из ее супругов, темно-рубиновые лужицы на дощатом полу и наволочки тридцатилетней давности, впитавшие плодовый запах чернослива и вишни.
Галюнь часто пересматривала фильмы с Брижит Бардо, ревностно сравнивая медь своих волос с медью героини «И Бог создал женщину», красила толсто тонкие губы и даже позволяла себе фотографироваться с обнаженными плечами, доверяя роль фотографа третьему мужу. До того, как ее ноги перестали подчиняться фейерверку мыслей, она посещала кинотеатры, называя всех культовых актеров бесполыми французскими куколками восемнадцатого века. Каждый ее поход в кино сопровождался потом заученным уже дочерью рассказом об уникальных куколках-автоматах, напичканных механизмами, о танцующих Мари и показывающих фокусы Жан-Жаках. Она вздымала левую рыжую бровь, когда вспоминала мужа и его коллекции кукол Жака Вокансона. В финале тон ее начинал спадать, и на место воспоминаний приходили рассуждения: сравнение мужа с Вокансоном и цитаты философов из промасленной записной книжки, утверждавших, что Жак, как и ее супруг-ученый, вступает в спор с самим Богом. Он был хирургом, и ответственность за парочку спасенных или неспасенных жизней в день полностью ложилась на его плечи.