Олег Куваев - Через триста лет после радуги
На чашках остался привкус морской воды. Их мыли в море. Это были очень интересные, с цветочками чашки. Я никогда не видал таких в магазинах. Мы сидели на низких скамейках, расстегнув ковбойки. Наша хозяйка где-то успела переодеться. Я вижу не очень чистое ситцевое платьишко и смешные ботинки с загнутыми носками. Смуглые руки лежат на коленях. Из-под топчана выползает лохматый щенок и дружелюбно смотрит на нас.
— Бобик, — говорит Анютка.
— Бобик?
— Бобик. — В комнате хихикнуло, как будто вспыхнула и погасла спичка. Щенок радостно тявкнул.
Мы закурили. Хыш лежит на широких досках, смотрит в потолок. Наверно, «точит» злобу на Макавеева. Окурок дугой метнулся к порогу. Хыш затихает.
Я иду по берегу. Собаки, как по команде, двигаются следом. Среди голых галечниковых куч непонятным образом растет трава. Море подталкивает к ней желтые ремни морской капусты.
Сзади стукает камень, и вперед выбегает Бобик. Он смотрит на меня преданными глазами, только ноги у него приплясывают совершенно независимо от головы.
— Ты в школу ходишь, Анютка? — спрашиваю я воздух за спиной.
— Да, — дохнуло оттуда.
— В интернате?
— Да.
— Какой класс?
Ответа нет. Я оглядываюсь. Анютка стоит метрах в трех от меня, и снова я вижу только два черных, неправдоподобно блестящих сгустка любопытства: было семь чудес света, я — восьмое чудо.
— В первый?
— Не-ет.
— Второй?
— Не-ет.
— Третий?
— В первый. — Анютка застенчивой каруселью обходит восьмое чудо света.
Бестолковый Бобик пробует укусить приливную волну. Я не знаю, сколько времени мы молчим, только за это время солнце успевает стукнуться о далекие горы и снова взмывает вверх, как радужный детский шар. Отчаянная усталость подползает сзади из тундры и хватает меня за горло. Я еле успеваю добрести до избушки и упасть на нары. Колыбельный запах шкур и звериного жира уносит меня в темноту.
— Товарищ прокурор, — бормочу я. — Позовите сюда судмедэксперта. Пусть он вскроет меня, и вы увидите внутри убитые идеалы. Макавеев глушил их по голове большими кусками камня.
Просыпаюсь от кашля. Хыш сидит на нарах в майке и курит. В углу Анютка сшивает какие-то тряпочки.
— Смотри ж ты, — говорит Хыш, — до чего приспособилась к этой жизни.
Он зевает с отчаянным вывертом.
И остаток дня просто куда-то исчезает.
Хыш забрал себе «Беломор», лежит на солнышке. Греет щетинку. Под треножником безостановочно курится дым. И целый день я наблюдаю, как мелькают мимо меня ситцевое платьишко и ботинки с загнутыми носками. Анютка появляется сбоку, сзади и спереди. Она возникает на фоне стен, тундры и моря. Временами она просто повисает в воздухе.
— Пора идти, — говорю я вечером Хышу.
— Куда? — лениво спрашивает он.
— Не меня ведь били. Тебя, Хыш, били.
— Это ты верно подметил, Гегелек.
А через минуту он вскакивает в веселом оживлении.
— Эй, мышонок, чукча твой возвращается! — кричит Хыш.
Мы втроем сидим за столом: Хыш, я и темноволосый темнокожий тихий человек.
— Ты давай, давай, — говорит Хыш и делает рукой понятный всем народам мира жест. Анюткин отец извлекает из мешка бутылку. Хыш берет на себя руководство. Раз-два-три-четыре — булькает он в свою кружку. Потом передает бутылку нам. Северный мужской обычай: каждый льет себе сам. Мы булькаем в свои кружки. Я с гордостью посматриваю на себя со стороны. Сидят взрослые мужчины, пьют спирт. Полярный охотник, бывалый человек Хыш и я. Бывалый человек и полярный охотник хмелеют. Я, наверное, тоже.
— Привет тебе от Макавеева, — пьяным голосом говорит Хыш.
— Макавеев, о-о!
— Гад Макавеев, — говорю я.
— Прибавочная стоимость, — бормочет Хыш. — Ты темный охотник, ты не знаешь, что такое прибавочная стоимость, а я знаю. Я работал однажды с оч-чень уч-ченым жуком. Он мне говорил, как раньше выдумали прибавочную стоимость. Но я умнее того жука, я понял его по-своему.
— Слышал ты звон, Хыш, — говорю я. — Это из буржуйской политэкономии.
— Нет, — спорит Хыш. — Ты сопляк. Я знаю: каждый человек вроде невелик. Но в нем есть добавка. Добавку можно взять, если сумеешь. Вот друг Рычин. Это хорошо. Но я знал, что у него есть еще и бутылка. И видишь, прав. Тоже политэкономия.
— Макавеев, о-о!
— Макавеев тоже знает политэкономию.
Я ухожу от этой пьяной дребедени. Сегодня мир синего цвета. По морю прыгает зыбкая рябь. Я обхожу избушку и вижу Анютку. Она сидит на завалинке под самым окном. Серьезно жует пряник. На земле перед ней стоит большой деревянный ящик. Лупоглазая дура-кукла прислонена к окну. Я наклоняюсь над ящиком. Он почти весь забит книгами. «Робинзон Крузо», «Путешествия по Южной Африке» Ливингстона, «Мойдодыр» и книжка академика Тарле о Наполеоне.
— Это тебе отец подарил, Анютка?
— Нет, — шепчет она.
Я открываю «Робинзона». «Веселому чукотскому лучику Анютке. Вырастай скорее и читай эти книги. Николай Макавеев».
Из окошка все бубнят и хрипят голоса.
— И он просил у меня прощения. Все дрыхли, а он сказал: «Ударь меня, Хыш…»
Пьяноватый смех Анюткиного отца.
— Не надо. Не надо ударять Макавеева.
— Ты чудак! — похрипывает Хыш. — Семь лет. Вот ты тундровик, а скажи: кто из вас спускался на льдине по всему Пыхтыму? Никто! Никто! Только мы с Макавеевым, как на лодке.
— Макавеев, о-о! Большой друг.
— Это я друг. Молокососы хотят сожрать Макавеева. Письмо прокурорам пишут. И этот шпиндель, что со мной, думает его съесть.
— Не надо. Не надо есть Макавеева.
— Тяжело Макавееву. Жилы там, как рваные нитки. Бестолковые жилы на этой сопке. Там пять лет копать надо, а он желает за один сезон. Понимаешь? А раньше? Не захотел ждать неделю. И пожалуйста, плыви на льдине, как белый медведь.
— Макавеев найдет.
Я беру в руки куклу. Машинально. Это очень дорогая блондинка из тех, что знают «папа» и «мама». Анютка вытягивает ручонки, чтобы, не дай бог, не уронил я это чудо техники.
— И куклу Макавеев?
— Дядя, — говорит Анютка и кивает на окно. И тихонько тянет ее у меня из рук.
— Но я сказал так: я не буду ударять тебя, Николай. Я пойду к Анютке и переживу свою злость. И обману заодно этих с их прокурором. Знай, Макавеев, душу Хыша.
— Не давай молодым съесть Макавея.
— Хыш бы ум у них был, хыш бы немного.
— Хеппи энд, — тихонько говорю я сам себе. — Падает розовый занавес. Публика в слезах.
В избушке звякают чашки. Булькает спирт.
Черноволосая Анютка держит на коленях куклу-блондинку. Ветер листает страницы «Робинзона Крузо».
…Я дождался, когда бывалый человек и полярный охотник уснули. И Анютка заснула возле своего ящика. Я взял рюкзак и тихонько приоткрыл щелястую дверь. С моря шла изморось. Лицо и руки сразу стали влажными. Две собаки шли за мной следом, потом вернулись. Берег убегал на север абстрактным изгибом. Я шел к поселку. К тому, где живет прокурор. Шел и все щупал зачем-то бумагу в кармане. Бумага была цела. Шел я очень тихо. Два раза садился перемотать портянку. Я злился на себя. Я все ждал, что Хыш будет меня догонять. Очнется, поймет и догонит. Так я шел тихо, все оглядывался и обдумывал свой разговор с Хышем.
Я сказал бы ему равнодушно: «Я иду в поселок за калейдоскопом. Знаешь, такая трубочка. Я решил подарить Анютке калейдоскоп и набор для цветного фото. Там очень хорошие разноцветные стекла».
Может быть, мы совсем не будем говорить об этой бумаге. Бывают же очевидные ситуации. Так, поболтали бы о разноцветных стеклышках и прочих нейтральных вещах. Но, может быть, Хыш коснулся бы и этой темы. Пожалуй, он ее обязательно коснется. Тогда лучше всего просто спросить: «Для чего созданы голова и лицо человека, Хыш? Во всяком случае, не для того, чтобы по ним били. Нет таких людей, которые имеют право бить, и нет такой цели, которая это оправдывает. Где, кто и когда научил тебя терпеть, когда бьют?»
Догони меня, Хыш. Ты же видишь: я так тихо иду.
Чуть-чуть невеселый рассказ
Я схватил воспаление легких, когда мы шли через низкие перевалы гор Дурынова. Стоял апрель — месяц солнечных холодов. Мы шли с северного побережья острова, оставив позади зеленый лед лагун, тишину и мертвый галечник морских кос. Горы Дурынова отделяли нас от базы на южном берегу.
В этих местах понятие «горы» условно. Среди настоящих гор они считались бы просто холмами.
Нас было пять человек. Пять мужчин в одинаковых кухлянках и меховых штанах, с распухшими от мороза и солнца лицами.
На каждом подъеме все соскакивали с нарт и бежали рядом, крича и задыхаясь. Кричать было необходимо, чтобы собаки не останавливались. Я говорил «Давай!» на каждом выдохе, эскимосы — каюры грузовых нарт — коротко вскрикивали: «Хек!»
Семен Иванович молчал. Он вел самую ответственную нарту с аппаратурой. За него ругался Ленька. Он погонял свою упряжку громко и непечатно.