Александр Иличевский - Перс
Бычья морда, стена холки, плеч проступили в лунном свете, серебряные усы щетинились на кожаных губах, гора спины, бугристой от жира, разъеденной слепнями и засыпанной опилками, недавно обрезанные рога с еще острой кромкой…
Ленька стоял, заложив руки за спину, прогнувшись в стойке, как тореро.
Когда бык разглядел человека, он отпрыгнул назад, нагнул голову, забил копытом, мотнул мордой, вернулся широким разворотом, аккуратно держась в стороне от проволоки.
Ленька засвистал чаще и выше тоном.
Бык замер, затем захрипел, отскочил подальше, заревел, наскочил, ушел в сторону. Снова вперед с боксерским упором. Живая тонна жира, мышц, костей, слепой ярости, животной бессмысленности — неясной, но отчетливой страдающей силы бесновалась на расстоянии вытянутой руки.
Когда бык еще раз развернулся, я заметил, что в паху его болтается какая-то тряпка с металлическим зажимом, и наличие этого предмета означало отсутствие предмета другого: бык был кастрирован.
Вдали замелькали огоньки, видимо, сработала охранная система.
Я оглянулся. Пустая дорога, огромная ночь, мертвая луна, четвероугольник машины мигает на обочине. Тонкий свист и топот, храп быка.
Я перелез через ограду, взял Колота за локоть. Ленька вырвался, придвинулся еще ближе, теперь он свистел, заливался в четыре пальца.
Бык швырнул себя на проволоку, искры ударили в обе стороны, по земле к ногам ринулись змейки синего огня. Запах паленого мяса достиг ноздрей, бычья морда вдруг осунулась, стала коровьей — не глыбой, а долгой, с вытянутыми губами, голова моталась из стороны в сторону, затихая; задние ноги еще подрагивали. Бык жмурился и, как ребенок во сне, поворачивал голову, будто вжимаясь в подушку. На земле еще дрожало, переливалось бледно-голубое пламя.
4За пятнадцать лет расклад не сильно изменился, и теперь я подумал, что все равно так просто наша встреча мне не сойдет. Одним прыжком с плотины мне отделаться не удастся. Так оно и оказалось. Слово «Голландия», произнесенное Ленькой, теперь дразнило — отринутое временем, отложенное в бесчувствие прошлое, вырванное из рук, головы, души, уже ярилось, рыло копытами бегства, било рогами — развилками сослагательного наклонения, и вот-вот готово было ринуться сквозь высоковольтное настоящее в безоружное будущее…
Да, я всегда завидовал безрассудству Колота, и в полдень следующего дня я всматривался в пейзаж, с безмолвным бешенством мчавшийся в неподвижном, как волна, закручивающая тебя вместе с доской в свал гребня, — вагонном стекле. Нет более мудрого лица, чем окно поезда: оно затягивает в созерцание, разливает сознание по окоему, расширяет до просторного покоя, в котором легко разложить мысли или их отсутствие.
Ленька перелистывал толстенный фармакологический каталог и время от времени откладывал его в сторону, чтобы и так и эдак перевязать шнурки на походных ботинках.
Я вынул из рюкзака «Летящее озеро» Уильяма Симоне, но так и не сумел сдвинуться с двадцать второй страницы. Знакомый ранее только по полотнам пейзаж захлестнул сетчатку, превратил мозг в зрячий колодец бесчувствия. Необъяснимо устроена память! Случается, даже в распятом работой рассудке всплывают мгновения дальней, отмершей жизни, настолько забытые, что если бы они не были порождены самим забвением, если бы их кто-то навязал, мозг бы восстал: «Не было!»
Незачем мне было ехать в Голландию, это точно. Часа через полтора сквозь бешено мчащееся стекло я видел очнувшиеся, оттаявшие полотна, офорты — у меня дух захватило: это были иллюстрации в книге без обложки, в которую я однажды в детстве провалился, как Алиса в кроличью нору. Лоскутные одеяла польдеров, гребенки дамб, свайные мостики, пьяные великаны-мельницы, домики с плавниковыми коньками крыш, чешуя скатов и вдалеке два-три деревца, убегающая тропинка, глаз оживляет каждый камушек, в каждой луже слепит лоскут неба; геометрическая перспектива льется, ветвится каналами этой плоской морской страны, здесь ворочаются на погрузке-разгрузке пузатые шаланды, затем тяжко скользят из-под шеста, здесь зимой звенят коньки; дерзкий мальчик Кеес, купивший душу разбойника Железного Зуба и владевший талисманом — сакральным тюльпаном, единственным из цветов, в который увлекательно глубоко заглянуть, осада Лейдена, таинственная красавица Эле, восстание гезов, горбун-подпольщик Караколь с накладным горбом (потом мне казалось, что все горбуны прячут в горбах некие сокровища, тайну) — все это навсегда со мной, никакая реальность не сравнится с этой повестью по достоверности. Книгу эту я обрел случайно, старуха, вечерами торговавшая семечками на причале у Северной эстакады острова Артем, сворачивала фунтики из ее страниц. Я до сих пор не удосужился узнать, кто ее написал, все хорошие книги в детстве не имели автора.
Незачем мне было ехать в Голландию. Капли детства — град парафиновых клякс — сначала одна, две, дробь солярных капель, передышка — вдруг захлестали, застегали, хлынули солнечным ветром. Белое солнце Каспия взошло в мозжечок, от слепящего морского горизонта показались полчища бурунов, ветер ударил в лицо, и я задохнулся до слез запахом моря и нефти… Я сопротивлялся каждой клеткой, каждым нейроном. Предчувствие подожгло, осалило, хлопнуло ладонью меж лопаток, я прогнул спину, борясь с желанием оглянуться и кинуться прочь.
Я въезжал в Голландию, как на собственные похороны.
— Вы замерзли? — спросил меня пассажир, сидевший напротив.
— Продрог до костей! — поддакнул Ленька.
— С чего вы взяли? — я очнулся и теперь смотрел на этого строгого лысоватого человека, с бородкой и тоненькими дольками очков на носу, через которые он всю дорогу елозил глазами по экрану ноутбука. Иногда, взглянув украдкой в окно, он выуживал из внутреннего кармана пиджака пластинку ржаного крекера.
— Да у вас зуб на зуб не попадает. Пересядьте из-под кондиционера. — Сосед мой пошарил глазами по потолку, заулыбался, вздернул подбородок и о чем-то поспешно заговорил.
У него была необычайная мимика, словно тик, он всем телом помогал речевым мышцам. И тут меня пронзило: да это Железный Зуб! Это бессовестный разбойник, от которого Фландрия трепещет не меньше Голландии. Человеко-зверь, он носит кованый шлем с острым рогом, от страшной раны не спасает панцирь… Крошка от печенья скакнула в бороде Железного Зуба. Говорил он с еще неизвестным мне голландским акцентом, очень трудным, непривычное ухо ничего не могло разобрать, артикуляция густо заштриховывалась шепелявыми шипящими.
Я что-то промычал в ответ и несколько раз украдкой глубоко вдохнул и выдохнул, чтобы унять внутреннюю дрожь.
— Вам нравится жить в Амстердаме? — спросил я только затем, чтобы что-то сказать.
Моя бабушка всегда говорила, что нет ничего лучше в жизни, чем разговор: «Разговором ты всегда сможешь раздобрить обстоятельства или собеседника, если будешь говорить исключительно о том, что интересует только его, но не тебя. Например, если тебя хотят ограбить, то преступника надо спросить: „Что вы купите на мои деньги?“. Но никогда не спрашивай: „Неужели вы убьете меня?“». Так говорила моя бабушка, а она знала, что сказать о жизни, не потому что жизнь ее была тяжела (муж погиб на фронте, дочь умерла во младенчестве, двое мальчиков после войны на руках, ни кола ни двора), а потому, что была врачом и все время читала. Читала всегда, с аристократическим небрежением к действительности. Веранда ее дома была усыпана луковой шелухой. Возвращалась с суточного дежурства и без сил забиралась в постель. Дочитывала последний том собрания и начинала заново. Многое из Чехова она знала наизусть. Я весь Апшеронский полуостров изъездил в детстве на «скорой помощи»: она часто брала меня на дежурство, на принудительные прививки среди населения — в трущобах окраин и в аулах предгорий…
Голландия — страна детства, мне всегда казалось странным оказаться в ней, потому что я там и так уже жил. Лейден — наш с Хашемом, моим другом, город. Мы читали «Адмирала тюльпанов», играли в Кееса и Караколя, я бредил тюльпанами, Хашем бредил самой игрой, самим представлением. Наконец отец привез мне из Москвы из павильона цветоводства на ВДНХ луковицу.
Слишком пустынно длилось мое детство, чтение было единственным раздольем. Десять квадратных километров нефтяных полей на каменистом острове, соединенном с берегом Апшеронского полуострова двухкилометровой дамбой. Что такой ландшафт может подарить детству, кроме футбола и купанья? Начитавшись до галлюцинаций, в десятом классе я решил — баста: отныне не употреблю ни строчки и всю жизнь проведу в путешествиях. И только тот опыт впущу в душу, который приключится с моим, а не с каким иным умом и телом.
Поезд выдохся, будто пуля на излете, перешел на рысь, и мой сосед с ноутбуком под мышкой, как просо в песок, замешался в вереницу других пассажиров, тронувшихся к выходу.