Эрве Базен - Встань и иди
5
Белесое небо, на котором медленно вились серые облака, опрокинулось над предместьем огромной хризантемой. Ливень, не помешавший нам, Матильде и мне, отправиться вчера на кладбище Шмен Вер, где покоятся останки наших родственников, перевезенные из Нормандии, сегодня превратился в мелкий дождик. Он падал сплошной пеленой, а теплый ветер, как пульверизатор, то и дело обдавал мое лицо мелкими брызгами.
Я вышла из церкви Сент-Аньес. После первого причастия (которое, впрочем, было уступкой обычаю, способом достойно отметить первые десять лет жизни, предлогом нарядиться и вкусно поесть) я никогда больше не входила в церковь, чтобы молиться. Тем не менее в эту я заглядывала довольно часто. Чтобы побыть наедине с собой. Чтобы передохнуть. Чтобы согреть взор удивительным великолепием витражей этой современной Сент-Шапель. После того как наша семья разорилась, я приобрела порок, иногда свойственный беднякам: оставаясь притязательными даже в бедности, они жадно набрасываются на общественные памятники. Мне нравится обладать красотой, которая мне не принадлежит и не обременяет меня никакими обязанностями собственника.
Преодолев порог, я добралась до своей заржавелой колясочки и снова покатила вниз по набережной Альфор, к Центру социального обеспечения на площади Франсуа. Съежившись в блестящем от дождя плаще, я медленно работала рычагами. Да, медленно. Официальная причина: я должна беречь свои силы, поскольку теперь в них нуждаются другие. Действительная причина: для моих негибких рук с ватными бицепсами «кофейная мельница» стала теперь мучительным испытанием.
В виде исключения — наверное, потому, что накануне, на кладбище, мои воспоминания опять пробудились, — я позволила себе повернуть голову, проезжая мимо дома. Нашего дома. Того, который я называю «домом трех с половиной трупов». Хотите — верьте, хотите — нет, но за многие годы я на него ни разу не взглянула. А увидев опять, вздохнула. Новый хозяин надстроил его. Этот вандал оборудовал на крыше террасу, сменил ограду, осквернил фасад густой розовой краской. Какая удача! Ведь благодаря всем этим кощунствам никто не посягнул на мой чердак, никто после меня не наслаждался запахом перьев и сена, идущим от гнезд, которые птицы упорно вили на балках, пыльными фильтрами паутины, деревянными прищепками, висевшими на веревках, как восьмушки на нотных линейках. До чего глупо было бояться! Несмотря на всю солидность камня, дома моей резвой юности уже нет. Даже дома и те не допускают свиданий через десять лет. Вещи хранят верность не дольше, чем люди. Я прибавила скорость. Но чересчур. Так что, подъехав к Центру, почувствовала себя совсем плохо и, прежде чем взобраться на крыльцо, была вынуждена с минуту отдохнуть.
* * *Медицинская сестра и жена сторожа приветствовали меня с небрежностью занятых людей, увидевших коллегу: одна — взглядом, вторая — кивнув носом. За этот месяц в Центре меня начали признавать своей. Больные и даже просители — по крайней мере те, кто получил помощь, — дарили мне заискивающее, назойливое «здравствуйте», которое они приберегали для распределяющих манну небесную и для их ближайших помощников. Никто уже, кроме самых редкостных недотеп, не бросался мне помогать, предоставляя самой скользить по паркету коридора, на котором мои палки с резиновыми наконечниками оставляли мокрые кружки.
Я открыла дверь без стука и бросила в комнату краткое «привет» — одно на всех присутствующих. Мадемуазель Кальен, как всегда в шляпке, сидела за своим письменным столом, погруженная в размышление, и ковыряла в ухе указательным пальцем. За спиной у нее стояла ее сослуживица, уполномоченная по району Кретей — мадам Дюга, маленькая женщина с рыжими волосами, которые горели пожаром на ее плечах.
— Как удачно! Вот и она сама.
По-видимому, разговор шел обо мне. Какой? Я предусмотрительно явилась без своих подпорок, оставив их за дверью. Держа в одной руке пакет (выполненная работа), второй я оперлась на перегородку и скользнула к письменному столу. Мадам Дюга, полагая, что совершает доброе дело, хотела было пододвинуть мне стул. Но мадемуазель Кальен, более деликатная — или лучше осведомленная, — удержала ее руку. И в самом деле, внимание такого рода мне удовольствия не доставляет.
— Сегодня народу не слишком много, — заметила я.
— Да, — согласилась мадемуазель Кальен. — Но одна неразрешимая проблема отнимает больше времени, чем двадцать обычных дел. Здравствуйте, Констанция. О-о! Какая у вас горячая рука!
— Вот ваши карточки. Я привела их в порядок. Это оказалось делом немудреным.
— Быть может, сегодня у меня найдется для вас что-нибудь поинтереснее.
Она повторяла мне это уже и прежде — раз двадцать. Но сейчас обе женщины странно переглянулись. Их молчание было многозначительным. Я успела наклониться и посмотреть на папку, которую мадемуазель Кальен нервно перелистывала, — на плотной розовой обложке стояло только выведенное красным карандашом имя — Аланек Клод. Розовая обложка — ребенок. Красный карандаш — больной.
— В конце концов. Мари, ну что мы можем поделать? — пробормотала мадам Дюга, вертя вокруг пальца обручальное кольцо.
— Ничего.
Создавалось впечатление, что и вопрос и ответ были подготовлены заранее. Мари Кальен отодвинула папку. Я боком присела на краешек письменного стола и постучала пальцем по обложке.
— Можно узнать, о чем речь?
— О пятилетнем ребенке, страдающем болезнью Литтла.
Литтл… Это мне ничего не говорило. Мадемуазель Кальен встала из-за стола.
— В самом деле, Женевьева, мы не можем так долго держать в приемной мальчика и ею мать. Придется сказать им, как обстоит дело, и отослать домой.
Спектакль разыгрывался без запинки. Секунды три спустя из-за кулис вышли главные актеры. Первой появилась мать. В шляпе колоколом, из-под которой выбивался наружу редкий пар волос, ее голова, круглая, как у всех бретонок, напоминала суповую миску. На ней был уродливый зеленоватый жакет, надетый поверх блузки из черного сатина в мелких сиреневых цветочках, который так обожают деревенские женщины. По настойчивости ее взгляда и улыбки я сразу поняла, чего она от меня ждет. Мои брови протестующе сдвинулись — не люблю, когда мне навязывают готовое решение. Но вот появился шатающийся на тонких ножках ребенок, которого мадемуазель Кальен поддерживала за плечи. Его коленки были прижаты друг к другу, а изогнутые дугой ноги раздвинулись так, что повернутые внутрь ступни касались пола лишь краем подошвы. Он не мог поднять голову и упирался подбородком в грудь, а поэтому глядел исподлобья и выставлял напоказ очень прямой и очень белый пробор, разделяющий его белесые волосы. В остальном он — чистенький, румяный, в сером полотняном переднике с красной каемкой — ничем не отличался от других детей и в кроватке, вероятно, не привлекал особого внимания. Несомненно, привыкший переходить от врача к врачу, мальчонка не проявлял никакого беспокойства и держал перед собой, как дротик, леденец на палочке, еще не вынутый из целлофановой обертки. Пока я рассматривала его, мадемуазель Кальен вернулась к своему письменному столу и усадила мальчика к себе на колени.
— Вкратце положение дел таково. Вы, мадам, одна с ребенком…
«Да», — признала «шляпа колоколом», в то время как мадам Дюга кивала головой в знак одобрения такой деликатной формулировки. «Одна с ребенком» на языке благотворительности означает «мать-одиночка».
— Вы живете здесь и работаете судомойкой в столовой тринадцатого округа, куда можете брать ребенка с собой. Но эта столовая через две недели закрывается. Мадам Дюга нашла вам аналогичное место в Кретей, где вы должны приступить к работе двадцатого ноября. К несчастью, Клоду находиться там не разрешают. У вас нет ни родных, ни соседей, которые могли бы заботиться о нем в течение рабочего дня. У вас нет средств, чтобы нанять сиделку, и вы не хотите помещать его в приют…
«Нет», — головой и рукой подтвердила мать, все время сохраняя молчание. Эстафету приняла мадам Дюга:
— Короче говоря, вы попросили нас пристроить его в какое-либо благотворительное учреждение района на шесть дней в неделю, с шести утра до девяти вечера. Я сразу же ответила вам, что это будет нелегко. Ведь благотворительное учреждение может принять его только на полное попечение. А найти такого человека, который…
Мадам Дюга предоставила этой гипотезе повиснуть в воздухе. Несмотря на все тактические ухищрения, проблема была ясна, вызов требовал немедленного ответа. Нескладная, неспособная составить фразу, стоящую того, чтобы быть брошенной в эти прения, в которых решалась ее судьба, Берта Аланек только тупо смотрела на каждого говорящего. Ребенок облизывал свой леденец. Я сидела, насупившись, на краешке стола и не шевелилась. В силу своей порядочности и отчасти по расчету (воззвать к духу Противоречия всегда невредно), мадемуазель Кальен выступила в защиту противоположной точки зрения: