Леонид Гартунг - Повести и рассказы
Однажды я попросил у нее почитать книгу. Она отказала:
— Лучше не надо. Она подписана. Земцов спросит, как она к тебе попала. Что ты ответишь?
Если б она любила меня, откуда бы взялась такая трезвая предусмотрительность?
Меня оскорбляло, что она никогда ничего не спрашивала о моей жизни — видимо, я нисколько не интересовал ее. Ее также нисколько не заботило, во что выльются наши отношения. Случалось, уходя, я давал себе слово никогда больше не бывать у нее, но наступал вечер, и от моей решимости ничего не оставалось.
Как-то ночью она шепнула мне, как бы между прочим:
— Мне кажется, у нас будет ребенок.
— Пусть будет, — сказал я.
Она быстро вскинула глаза, пристально и зло взглянула мне в лицо.
— Ты хочешь?
— Хочу.
— Ну и дурак.
Я подошел к окну, стал смотреть на темную ночную улицу. На душе стало больно и горько.
Она подошла сзади, положила подбородок мне на плечо.
— Обиделся? Не надо.
— Рожать очень больно? — спросил я.
— Чудак ты — спрашиваешь. Я кричала, как сумасшедшая. Но не в этом дело. Рано тебе. Куда тебе о ребенке? Ты сам еще ребенок.
— Мне девятнадцать!..
— Ой, как много!..
Шура скривила губы.
— Между прочим, на вид тебе можно дать не более шестнадцати.
(Дурацкий вид — я и курить начал, чтобы казаться взрослее.)
Так мы постояли молча, потом я сказал:
— Шура, переходи жить ко мне. Должны же мы когда-нибудь устроиться по-человечески.
— А зачем? — неожиданно весело спросила она. — Мне все равно жить недолго.
— Откуда такие мысли? Ты больна чем-нибудь?
— Просто я знаю.
Что она имела в виду? Неужели тоже войну? Была она в этот раз печальна, все о чем-то думала. Прощаясь, шепнула:
— Оказывается, ты ничего.
— Как это понять?
— Я думала, ты маменькин сыночек.
Насчет своей беременности она ошиблась, а может быть, намеренно испытывала меня, но что-то после этого сдвинулось в наших отношениях. Сдвинулось к лучшему, хотя внешне она оставалась прежней — резкой и неласковой.
Тяжелее всего было уходить от нее — в этом заключалось нечто противоестественное. Разве не были мы мужем и женой? Но ни разу она не сказала: «Останься!» Затаив дыхание, стояла в коридорчике, приложив ухо к фанерной двери, прислушиваясь, не идет ли кто по коридору, потом быстро, приоткрыв дверь, кивком головы приказывала: «Иди!»
Один только раз случилось так, что она уснула у меня на руках, и я был счастлив, что могу пробыть у нее до утра. Она лежала на спине, разметавшись от июньской жары, и луна освещала ее лицо, во сне несчастное и доброе. Я тоже уснул и проспал до самого восхода солнца, и увидел то, чего прежде не замечал: под веками закрытых ее глаз намечались мелкие морщинки, и я подумал, что нелегкую жизнь она прожила до того, как сблизилась со мною. Да и возраст — все-таки ей двадцать пять.
Шурочка испуганно открыла глаза.
— Что мы наделали? Как ты теперь уйдешь?
— А может быть, не уходить?
— Нельзя.
И все-таки постепенно Шурочка менялась. Все чаще мы сидели просто так, взявшись за руки, и мне казалось, что в полутьме она что-то печально и упорно обдумывает. И, наконец, в одно из воскресений Шурочка согласилась поехать со мною на Казачий остров. Но и на этот раз не обошлось без конспирации. Во-первых, она потребовала, чтобы мы встретились не на пляже, а именно на безлюдном Казачьем острове. Во-вторых, даже здесь она не решалась показываться вместе со мной. Я должен был перебраться вплавь и дожидаться Шурочку, которая переедет на катере.
Мы точно договорились о времени, но меня разбирало нетерпение, и я переплыл на остров часа за полтора до назначенного срока. На острове было хорошо, как всегда — пустынно и ветрено. Я сидел на песке и думал, что когда придется умирать, то, наверное, больше всего будет жалко покидать вот эти пустынные волжские просторы.
Я увидел ее издали и засмеялся от радости — я так боялся, что она не явится, что в последний момент выдумает какую-нибудь причину. Она шла босиком у самой воды, твердой кромкой мокрого песка. В одной руке несла свои новые белые туфли, в другой авоську с продуктами. Авоська особенно тронула меня — в этом было нечто семейное, новая близость.
Мы расположились в тени тальников. Шурочка сняла платье, аккуратно сложила его и придавила бутылкой лимонада, чтоб его не унес ветер. Волга была неспокойна, волны шуршали о песок, и по небу бежали облака.
Шурочка здесь совсем переменилась. Впервые я видел ее милое лицо не мельком, никого не боясь, и впервые она сама заговорила о нашем общем будущем.
— Давай вместе готовиться в строительный техникум? Ты поможешь мне по математике? Ладно?
— Хорошо, — согласился я с готовностью.
Мне нравилась работа строителя — каждый день видишь, что живешь не зря. Оглянешься назад, а позади нечто прочное, поставленное на века…
— Боюсь математики. Теорию я выучу сама. А вот задачи. Ты научишь меня решать?
— Научу.
Сам я в математике не боялся ни теории, ни задач. Больше всего мне нравилась стереометрия. Когда мы решали с ребятами домашние задачи, я закрывал глаза и почти все решал в уме.
Вместо скатерти Шурочка расстелила на песке свою розовую косынку, и мы поели то, что она принесла с собой. Потом ушла от меня куда-то и тихо позвала. Я нашел ее в густой высокой траве.
— Смотри, как здесь хорошо, — проговорила она, улыбаясь.
Сперва мне показалось странным, что она держится со мной стыдливо, как девушка, но потом понял, и мне стало радостно, как будто у нас все начиналось сначала.
— Скажи, что любишь, — попросила она.
Я сказал.
— Еще, еще…
Мы совсем утонули в траве. Никогда, ни до этого, ни после я не видел такой чудесной травы: вся одинаковая, ярко-зеленая, шелковистая, она текла под ветром, по ней бежали настоящие волны, как по воде. И опять я заговорил с Шурочкой о том, о чем думал все время:
— Нехорошо, что мы скрываемся, как преступники. Перебирайся ко мне…
На этот раз она не смеялась, не фыркала презрительно. Сказала только:
— Наверно, этим дело и кончится…
— Так зачем откладывать? — вспыхнул я. — Переходи ко мне сегодня.
Она озабоченно нахмурилась:
— Как у тебя все просто: раз, два… Нет, нехорошо. Вот вернется твоя мама — тогда.
— Пустяки.
— Ты мужчина — тебе не понять. А я знаю… Надо спросить ее согласия, чтобы все было как положено.
Тогда мне думалось: какое значение может иметь разрешение мамы в таком деле, которое касается нас двоих? Но спрашивать я не стал — пускай будет, как хочет Шурочка.
— Тогда и Вику к нам возьмем.
— Возьмем, — кивнул я.
В ту минуту я готов был взять вместе с Шурочкой хоть целый детский сад.
Когда начало темнеть, мы расстались. Она ушла к мосткам, куда подходил катер, а я остался лежать на песке и смотрел на остатки заката. Вот, наконец, все стало на свои места.
На меня напала какая-то удивительная счастливая лень — никуда не хотелось плыть, хотелось растянуться на теплом песке и уснуть. И все же, когда стало совсем темно, я поплыл на городской берег. На середине протоки я перевернулся на спину, закинул руки за голову и долго смотрел в небо. На нем не было туч, ярко и сильно светили звезды. Многие созвездия я знал, мне показывал их в раннем детстве отец, а позже мы изучали их на уроках астрономии.
Городской берег был весь в огнях. Пахло водой, смолой. Почти рядом со мной против течения прошел большой пассажирский пароход. На пустой верхней палубе стояла женщина в белом платье. Закрыв ладонями лицо, она плакала. Меня так поразила эта одинокая женщина на ярко освещенной палубе, ее неутешное горе, о причине которого я, должно быть, никогда не узнаю, что я совсем забыл про волну от парохода. Она внезапно накрыла меня, швырнула в сторону, как щепку.
Выбравшись на берег, я нашел в штабелях бревен спрятанную одежду и пошел домой.
Дома я застал Юрку Земцова. Он сидел в темноте.
— Где ты пропадал весь день? — спросил он.
— На острове.
Меня несколько удивил его резкий тон:
— С ней?
— А с кем же еще?
— Сегодня утром началась война с Германией. Екатерина Семеновна в Киеве?
Это он спрашивал про мою маму.
Потом зажег свет и стал собирать свои учебники и конспекты. Они валялись повсюду — и на полу, и за диваном. Он собрал их в ровную стопку, перевязал бечевкой. К чему такая аккуратность? Все равно он забыл их взять, и они так и остались лежать в большой комнате, на подоконнике…
Первые дни никак не укладывалось в голове, что о довоенной жизни надо забыть, что все теперь измеряется другими мерками. Почти каждый день объявляли учебные воздушные тревоги. Пустели улицы. На некоторых домах появились надписи с белыми стрелами: «Бомбоубежище». На окнах синели наклеенные крест-накрест полосы бумаги. Исчезли в магазинах крупа, консервы, мука. Появились очереди за хлебом.