Елена Бочоришвили - Голова моего отца
И поезд действительно пришел. Паровоз без вагонов, прорвавшийся сквозь бомбы, которые падали с неба со свистом и взрывались. Дед поднялся со скамейки и подошел к машинисту. Машинист узнал его — «А, доктор!» — и подал руку. Машинист смеялся всю дорогу, пока они выбирались из города. Его плечи дергались, как от плача.
И Мать — женщина, другая кровь, — вдруг почувствовала, что Дед едет. Будто кто-то шепнул ей на ухо. Маргарита? И Мать вышла на перрон и встретила Деда, который был в мокрых штанах. Дед не узнал ее, но пошел с ней под руку, как ходил, случалось, с женщинами, когда был молод. Когда был близок с половиной Парижа.
1997Опера
— Я ничего не вижу.
— Идите на мой голос. Сюда. О, какое страшное у вас лицо!
— Пуля попала мне в глаз.
— Вы прослушали инструкцию во втором отделе?
— Да.
— Приступайте.
— Я был убит на войне…
— Нет, это не война, а военный конфликт.
— Как скажете. Мы перешли в наступление, нам надо было захватить мост. Я бежал по полю, когда пуля попала мне в глаз и я упал. Все.
— Почему вы оказались в зоне конфликта?
— Утром за мной зашел школьный товарищ и сказал, что они едут на войну. Извините, в зону военного конфликта, на море. Он сказал, что один из ребят заболел и в машине есть место. От нашей деревни до зоны конфликта ехать — всего несколько часов.
— Вы согласились не раздумывая?
— Да.
— У вас было оружие?
— Автомат Калашникова, но не мой, а того парня, что заболел.
— Вы сразу же выехали?
— Нет, мы еще чай выпили вместе.
— Какое участие вы принимали в военном конфликте?
— Что?
— Вы убили кого-нибудь?
— Я не успел.
— Вы сожалеете об этом?
— Было бы справедливее, если бы и я кого-нибудь убил, не только меня, а? Как вы думаете?
— Вы не имеете права задавать здесь вопросы.
Когда ночи вдруг стали жаркими, как объятия женщины.
Когда до Тбилиси с моря долетели чайки. Птицы грязные и крикливые. Добежали беженцы. Тоже грязные и крикливые. И разруха пошла за войной по пятам, как грузинская жена, сопровождающая мужа.
Когда дерево, что росло посредине дома моего — между печкой без газа и краном без воды, — выбросило ягоды белые, ягоды-альбиносы.
Я забрался на крышу — дерево торчало из крыши, как труба, — и выше, по стволу. Я увидел, что оно умирает. Муравьи перестали ползать по нему, вверх-вниз, вверх-вниз, суетливые и озабоченные, как мы.
Я задумал написать оперу, в которой все — мертвые. И вот они являются на тот свет и ждут встречи с Богом. И прижимают к себе вещи и вещички, которые передали с ними рыдающие родственники. Но их встречают какие-то бюрократы, задают вопросы, заполняют бумаги, отбирают вещи и вещички…
Не знаю, почему я выбрал такую тему. Может, потому, что я видел мертвецов почти каждый день. Не хоронили только в понедельник и пятницу, но панихиды проводились ежедневно. Если, конечно, не футбол. А то кто ж к тебе придет, если игра? Или от жары. В такую погоду петь над покойником — лучше самому умереть.
От жары даже тараканы потеряли разум. Выползали на середину комнаты и устраивали совещания долгие, как партсобрания. Для меня это был верный знак — сейчас тряхнет. Я больше не боялся землетрясений. Я однажды танцевал, когда трясло. Эстате снимал туфлю и бил тараканов каблуком. И ждал: кто следующий, а?
Это лето пришло без весны. И без запаха фиалок. Каждую весну на всех углах улиц продавали фиолетовые фиалки. За пять копеек продавали весну. Сейчас торговали трупами и местами захоронений. Обменивали пленных. Брали пленных впрок. И пули купить было проще, чем цветы.
Жужуна опять пополнела, и ее глаза ушли вглубь, как амбразуры. Она закрывала их, чтобы не видеть, как я одеваюсь. Как я ухожу. Свешиваюсь с балкона и прыгаю наземь. Ее родители, на первом этаже, притворяются спящими. Их подбрасывает от моего прыжка, как от землетрясения. Мы привыкли к землетрясениям так же, как и к войне.
Горючее пропало, и по улицам, словно собаки на поводках, рыскали только троллейбусы. Их брали приступом, как крепости. Забирались на крышу. Водитель выходил и просил людей: «Слезайте, я из-за вас в тюрьму пойду!» Он пытался стащить их за ноги, а они отбивались. Пассажиры, со вжатыми в стекла носами, орали: «Езжай, чего стоишь!» Пот мочил им резинки трусов.
Трусы у всех были из красного шелка. Кумач, оставшийся от флагов. Шелк прилипал в жару к телу, как поцелуй. И кто-то все-таки попал под колеса. И Васо, соседа моего, затаскали по кабинетам полиции. А у Васо ноги опухали. Он всю жизнь провел в шлепанцах. Он троллейбус водил не обувшись. И теперь он ходил на допросы в ботинках и плакал легко. И какой-то полицейский сжалился и сказал ему прямо: «Человек чуть не погиб, а ты отсюда бесплатно выйти хочешь». И мы собрали во дворе кто сколько мог, и Эстате сдал больше всех. Эстате теперь считал себя виноватым во всем, что происходило на земле.
А жилец с восьмого этажа, художник, поймал голубей и выкрасил их в розовый цвет. Розовые голуби летали в бледном небе вместе с грязными чайками и какали. Мужчины решили, что он педераст. А Аннушка сказала: «Спасибо тебе, Господи, за то, что на свете есть красота».
И однажды на чьих-то похоронах какая-то женщина кричала так, что умерла. И ее понесли на руках, высоко подняв над толпой, и все смотрели на ее трусы, красные, собранные резинкой у колен. И Эстате сказал: «Вот меня никто не будет так оплакивать, чтоб умереть». Но никто не вспомнил, кто эта женщина или какое отношение она имела к покойному.
И я понял, что скучаю по тебе, как по марту, как по цвету фиалок, как по запаху весны.
По воскресеньям я хожу в церковь. Я пою там вместе с Эстате. Двор церковный — в грязных перьях. Чайки бьются за кусочки хлеба. Поп подает нищим, придерживая рясу. Бабы-фанатички идут за ним и тоже приподнимают длинные юбки. Нищие бросаются за подаянием, отталкивая друг друга.
Я не люблю попа, потому что знаю его хорошо. Он когда-то учился в моей школе и был дрянью. Если нас ловили, курящих в туалете, он кричал, что не хотел курить, это мы вставили сигарету ему в рот. Наша директриса, Маро, раздавала нам оплеухи, но не трогала его. Она говорила, что из него все равно ничего не выйдет.
И когда это случилось, в церковном дворе, поп был виновен, как ни крути. Это он попросил Эстате: «Сделай что-нибудь, нельзя, чтобы ворон сидел на церковном кресте». Потому что для Эстате — что вороны, что чайки. И теперь Эстате мучит раскаяние.
Хотя кто больше виновен, чем я?
Эстате будит меня по воскресеньям, и мы идем в церковь. Напрямик, через кладбище для знаменитых людей. Знаменитых мертвецов так много, что они лежат в земле в обнимку. От землетрясений, которые трясут нас, как в сексе, памятники скосились и тоже падают друг другу в объятия.
Эстате теперь чаще заходит к нам в дом. Снимает туфлю и бьет по полу. Раньше говорил, что не может видеть, как дерево растет между печкой и краном. Все предлагал мне его спилить. Хотя это было единственное дерево в нашем дворе. Сад уничтожили двадцать лет назад, чтобы построить восьмиэтажки. А оставшиеся деревья прошлой зимой пошли на дрова.
В восьмиэтажках жили все — Ия, Эстате, полковник, Аннушка, худой историк с толстой женой, а также бабка моя, нелюбимая. Ни в одной квартире не было даже веточки. И живности не было — ни собак, ни рыбок. Одни тараканы. Те, кто умер или переехал, продолжали числиться жильцами, чтобы не пропали талоны на продукты.
Полковник, правда, пытается развести на балконе помидоры. Он поливает их на рассвете, когда не может заснуть. Полковник — русский. Он воевал в Афганистане, а потом его списали к нам. Потому что климат у нас похож на афганский, а он к нему привык.
Он выходит на балкон с чайником, и все старые девы с нашего двора — тут как тут. В прозрачных ночных рубашках. Делают вид, что разбужены звуком воды. Помада на губах, бигуди в волосах. Они кажутся себе сексуальными. Полковник забыл про секс еще в Афганистане. Он пьет до рассвета, поливает помидоры, а утром идет на базар продавать бутылки.
Аннушка кричит по утрам павлиньим голосом: «Мамочка, а-ах, еще, еще!» Никакая война не заставит ее замолчать. Аннушка влезает в свой корсаж. Маленькая Анна, внучка Аннушки, затягивает ленты на ее спине. Груди Аннушки ползут к небу. Ее шея исчезает в двух шарах — головы не повернуть. «А-ах, еще, еще!»
В детстве я мечтал, что меня однажды позовут к Аннушке. Я упрусь ей ногой в зад и затяну все ленты до предела. Ах, мамочка… И кажется, я не любил Ию. Тогда, в детстве. Я бегал со всеми детьми со двора за ее отцом и кричал: «Ги-жи, ги-жи (сумасшедший)!» Потом появлялась Ия, рыжая, бледная, в тонком платье, всегда не по сезону, и брала своего отца за руку. Она провожала его мимо нас, как сквозь строй.
В то время весна приходила после зимы, как по расписанию. Зимой иногда выпадал снег. Старики надевали галоши. Черные и блестящие, как правительственные машины. Все становились поэтами. Запирались на чердаках и писали поэмы о любви. Снег таял быстрее, чем выходили рифмы.