Питер Хёг - Фрекен Смилла и её чувство снега
Когда мне было три года, он уехал. Или, точнее сказать, был изгнан самим собой. В глубине любой слепой, безрассудной влюбленности растет ненависть к объекту любви, который владеет единственным в мире ключом к счастью. Как я сказала, мне было только три года, но я помню, как он уезжал. Он уезжал, охваченный кипящей, затаенной, неистовой, страшной яростью. Если рассматривать ее как вид энергии, то превзошла ее только та тоска, которая отшвырнула его назад. Он был крепко привязан к моей матери резиновым жгутом, который хотя и был невидим миру, обладал действием и физической реальностью приводного ремня.
Он не много занимался нами, детьми, когда приезжал. Из первых шести лет своей жизни я запомнила его следы. Запах табака «Латакия», который он курил. Автоклав, в котором он кипятил свои инструменты. Тот интерес, который он вызывал, когда время от времени, надев ботинки с шипами, выходил на улицу и раскидывал ведро мячей по только что вставшему льду. И то настроение, которое он приносил с собой и которое было суммой его чувств к моей матери. Такое же умиротворяющее тепло, каким, должно быть, обладает ядерный реактор.
Какова была роль моей матери во всем этом? Этого я не знаю, и никогда не узнаю. Люди, которые понимают в подобных вещах, говорят, что когда любовная связь действительно терпит крушение и идет ко дну, то способствуют этому обе стороны. Это возможно. Как и все остальные, я с семи лет тщательно покрывала свое детство фальшивой позолотой, и какая-то ее часть, наверное, попала и на мою мать. Но, во всяком случае, именно она осталась на своем месте и ставила тюленьи сети, и расчесывала мне волосы. Она была там, большая и надежная, в то время как Мориц со своими клюшками для гольфа, щетиной на лице и шприцами раскачивался, подобно маятнику, между крайними полюсами своей любви — от полного растворения в ней до дистанции в виде всей Северной Атлантики между ним и его любимой.
Тот, кто в Гренландии попадает в воду, не всплывает. Температура моря меньше четырех градусов, а при этой температуре приостанавливаются все процессы гниения. Поэтому не происходит того разложения содержимого желудка, которое в Дании снова придает самоубийцам плавучесть и прибивает утопленников к берегу.
Но нашли обломки ее каяка, и по ним определили, что это был морж. Моржи непредсказуемы. Они могут обладать повышенной чувствительностью и застенчивостью. Но если они заплывают немного южнее, и если этой осенью мало рыбы, они превращаются в самых быстрых и самых добросовестных убийц океана. При помощи двух клыков они могут выломать борт судна из армоцемента. Мне довелось видеть, как однажды охотники поднесли треску к морде моржа, которого они поймали живьем. Он сложил губы, как для поцелуя, а потом всосал в себя мякоть рыбы прямо с костей.
— Было бы прекрасно, если бы ты смогла прийти в Сочельник, Смилла.
— Рождество для меня ничего не значит.
— Ты хочешь, чтобы твой отец сидел один?
Это одна из наиболее утомительных черт характера Морица, с годами развившаяся у него — смесь раздражительности и сентиментальности.
— Не сходить ли тебе в «Дом одиноких мужчин»? Я встаю, и он идет за мной.
— Ты ужасно бессердечная, Смилла. Именно поэтому ты не смогла жить с другим человеком.
Он так близок к тому, чтобы зарыдать, насколько это вообще для него возможно.
— Папа, — говорю я, — выпиши мне рецепт.
Он мгновенно, молниеносно переходит, как и бывало у него с моей матерью, от обвинений к заботе.
— Ты больна, Смилла?
— Очень. Но этим клочком бумаги ты можешь спасти мне жизнь и выполнить клятву Гиппократа. Он должен содержать пять цифр.
***
Он морщится, речь идет о сокровенном, мы затронули жизненно важные органы — бумажник и чековую книжку.
Я надеваю шубу. Бенья не выходит попрощаться. В дверях он протягивает мне чек. Он знает, что этот трубопровод — единственное, что соединяет его с моей жизнью. И даже это он боится потерять.
— Может быть, Фернандо отвезет тебя домой? И тут неожиданно его ударяет.
— Смилла, — кричит он, — ты ведь не собираешься уезжать? Между нами покрытый снегом кусочек лужайки. Вместо него мог бы быть и полярный лед.
— Кое-что отягощает мою совесть, — говорю я. — Чтобы как-то это поправить, нужны деньги.
— В таком случае, — говорит он, как бы наполовину про себя, — боюсь, что эта сумма недостаточно велика.
Так за ним остается последнее слово. Нельзя же выигрывать каждый раз.
7
Может быть, это случайность, может быть, нет, но он приходит, когда рабочие обедают, и на крыше никого нет.
Ярко светит, начиная пригревать, солнце, небо голубое, летают белые чайки, видна верфь в Лимхамне, и нет никаких следов того снега, из-за которого мы здесь стоим. Мы с господином Рауном, следователем государственной прокуратуры.
Он маленького роста, не выше меня, но на нем очень большое серое пальто с такими большими ватными плечами, что он похож на десятилетнего мальчика из мюзикла о временах сухого закона. Лицо у него темное и потухшее, словно застывшая лава, и такое худое, что кожа обтягивает череп, как у мумии. Но глаза живые и внимательные.
— Я решил заглянуть к вам, — говорит он.
— Это очень любезно с вашей стороны. Вы всегда заглядываете, когда получаете жалобу?
— В исключительных случаях. Обычно дело передается в районную комиссию. Положим, что это связано с обстоятельствами дела и вашей наводящей на размышления жалобой.
Я ничего не отвечаю. Я хочу, чтобы помощник прокурора побыл немного в молчании. Но молчание не оказывает на него никакого заметного воздействия. Его песочного цвета глаза пристально и без всякой неловкости смотрят на меня. Он может простоять здесь столько, сколько потребуется. Уже одно это делает его необычным человеком.
— Я говорил с профессором Лойеном. Он рассказал мне, что вы были у него. И что вы считаете, будто у мальчика была боязнь высоты.
***
Его положение в этом мире мешает мне испытывать к нему настоящее доверие. Но я чувствую потребность поделиться хотя бы частью того, что меня мучает.
— На снегу были следы.
Очень немногие люди умеют слушать. Либо какие-то дела отвлекают их от разговора, либо они внутри себя решают вопрос, как бы попытаться сделать ситуацию более благоприятной, или же обдумывают, каким должен быть выход, когда все замолчат и наступит их черед выходить на сцену.
Иначе себя ведет человек, который стоит передо мной. Когда я говорю, он сосредоточенно слушает меня, и ничего больше.
— Я читал протокол и видел фотографии.
— Я говорю о другом. Есть еще кое-что.
Мы приближаемся к тому, что должно быть сказано, но что невозможно объяснить.
— Это было движение с ускорением. При отталкивании от снега или льда происходит пронация голеностопного сустава. Как и в случае, если идешь босиком по песку.
Я пытаюсь ладонью изобразить это слегка направленное наружу вращательное движение.
— Если движение очень быстрое, недостаточно устойчивое, произойдет незначительное скольжение назад.
— Как и у всякого ребенка, который играет…
— Если привык играть на снегу, не будешь оставлять такие следы, потому что это движение неэкономично, как и при не правильном распределении веса при подъеме в горку на беговых лыжах.
Я сама слышу, как неубедительно это звучит. И ожидаю едкого замечания. Но Раун молчит.
Он смотрит на крышу. У него нет тика, нет привычки поправлять шляпу, или зажигать трубку, или переминаться с ноги на ногу. Он не достает никакого блокнота. Он просто очень маленький человек, который внимательно слушает и серьезно размышляет.
— Интересно, — говорит он, наконец. — Но и несколько… легковесно. Было бы сложно объяснить это неспециалисту. На этом трудно что-нибудь построить.
Он прав. Читать снег — это все равно, что слушать музыку. Описывать то, что прочитал — это все равно, что растолковывать музыку при помощи слов.
В первый раз это сродни тому чувству, которое возникает, когда обнаруживаешь, что ты не спишь, в то время как все вокруг спят. В равной мере одиночество и всемогущество. Мы направляемся из Квинниссута к заливу Инглфилд. Зима, дует ветер, и стоит страшный мороз. Чтобы пописать, женщинам приходится, накрывшись одеялом, разжигать примус, иначе вообще невозможно снять штаны, не получив в ту же секунду обморожения.
Уже некоторое время мы наблюдаем, как собирается туман, но когда он возникает, это происходит мгновенно, словно наступает коллективная слепота. Даже собаки съеживаются. Но для меня не существует никакого тумана. Есть только бурное, радостное возбуждение, потому что я абсолютно точно знаю, куда нам надо ехать.
Моя мать слушает меня, а остальные слушают ее. Меня сажают на первые сани, и я помню возникшее у меня ощущение, что мы едем по серебряной нити, натянутой между мной и домом в Кваанааке. За минуту до того, как фронтон дома выступает из тьмы, я чувствую, что сейчас это произойдет.