Дуглас Кеннеди - Момент
После этого случились еще два события. В течение следующего года стало понятно, что из популярного молодого сценариста Юрген превратился в безработного. Он обращался во многие театры по поводу заказов, обещанных ему на волне успеха «Выбора», но от него шарахались как от чумы. Такая же ситуация складывалась на телевидении и радио. В результате Юрген лишился профессиональной идентичности, на которой держалось его хрупкое душевное равновесие. Поначалу он попросту ушел в себя, по нескольку дней ни с кем не разговаривал. Потом, сразу после того, как какая-то мелкая театральная компания отказала ему в заказе на пьесу, он снова исчез, теперь уже на две недели, и явился все в том же растрепанном, жутком виде, как это бывало прежде. Когда я спросила, где он был, он ответил: «Везде». И рассказал о четырнадцати днях бесцельных скитаний по стране, о том, как ночевал на полу в квартирах приятелей, иногда в дешевых гостиницах, бывало даже, что и в поездах, а то и неизвестно где, подумывая о том, чтобы броситься под поезд. Но вот однажды, как он рассказывал, когда он стоял на платформе во Франкфурте-на-Одере, прямо на польской границе, на него снизошло озарение. Он задумал написать собственную эпопею «Кольцо нибелунга», взяв за основу историю ГДР. Это была бы масштабная постановка из пяти четырехчасовых спектаклей с участием сотни актеров. Он очень долго описывал мне в деталях, как будут переплетаться все части цикла. В нем опять полыхал творческий огонь, он говорил с такой страстью, одержимостью, что у меня было полное ощущение, что он впал в транс. Всю следующую неделю он то и дело заводил разговор о своем шедевре, восточногерманском эпосе, который рождался в его голове. Этот монолог все больше походил на бред сумасшедшего, и я уже всерьез начала опасаться за его душевное здоровье.
Примерно в это же время мы отпраздновали первый день рождения Йоханнеса. Я уже девять месяцев как работала, каждый день оставляя Йоханнеса в яслях в Пренцлауэр-Берге и забирая его после работы, поскольку Юрген теперь писал каждый вечер, с десяти часов до рассвета, выпивая в процессе по бутылке водки — в ГДР она была дешевой. Он уже стал болезненно толстым, редко выходил из дому. Просыпаясь в три часа пополудни, он сразу садился есть. Чем глубже он погружался в свою пьесу, тем дальше уходил от реальности, пока не дошел до такой точки, когда и вовсе забыл о существовании семьи. Я нашла ему раскладушку, которую он поставил в альков, ставший его кабинетом. Когда он окончательно отгородился от нас с сыном, я возвела свою стену. Я оставляла ему еду. Я стирала его одежду. Раз в неделю пыталась разобраться в том хаосе, в который он превратил свой так называемый кабинет, стелила ему свежее постельное белье. Все остальное время я была с Йоханнесом. Спасибо сыну. Его присутствие в моей жизни спасло меня от помешательства в тот год. Он был таким тихим ребенком, иногда будто замыкался в себе. Но, когда я брала его на руки, он всегда улыбался, радостно угукал. Если не считать тех беспокойных первых дней жизни, когда его мучили колики, он оказался спокойным маленьким мужчиной. Поскольку его отец прописался в бывшей детской, я была счастлива, забрав сына к себе в спальню, и часто укладывала его с собой, разговаривала с ним, смешила его, помогала ему играть с плюшевыми игрушками, которые сделала замечательная Юдит. Она постоянно крутилась у нас дома, с радостью забирала Йоханнеса к себе, когда я хотела сходить в кино или театр, всегда помогала, когда у Юргена случались обострения.
Я знала, что мой муж занимается сизифовым трудом, что эта безумная драматическая затея — «самое важное произведение немецкой драмы со времен „Фауста“ Гёте», как он объявил однажды вечером, будучи довольно трезвым, что еще больше настораживало, — в лучшем случае обречена на провал. Все знакомые из нашего круга стали избегать Юргена, поскольку было очевидно, что он вошел в некую зону отчуждения. С его карьерой как писателя было покончено, если только он не собирался заняться публичной самокритикой или превратиться в партийного лизоблюда. Я почти не сомневалась в том, что в душе он и сам понимает реальность происходящего. Между тем он жил по сценарию: «Я напишу шедевр… его будут ставить во всех театрах страны… меня признают гением и наградят Ленинской премией по литературе, я буду реабилитирован и снова стану всенародным любимцем», который позволял ему не замечать чудовищной правды и продолжать существование в привычном режиме. Юрген действительно провел весь тот год в работе. Я его практически не видела. Мы даже не разговаривали. Но его трудоспособность была бешеной. Каждая пьеса цикла составляла страниц двести пятьдесят, и каждый вечер он как заведенный садился за свой письменный стол.
Он закончил четвертую часть своей эпопеи в три часа утра. Это было года полтора назад. Дописав последнюю строчку, он завопил что есть мочи. Я это знаю, потому что спала с Йоханнесом в соседней комнате. Он разбудил нас, его вопли переросли в истерические рыдания, Юрген плакал и говорил мне, что теперь мы спасены, что его блистательная работа изменит нашу жизнь, что теперь мы будем жить на одной из тех роскошных дач на берегу Гроссер Мюггельзее, где обитали именитые писатели. «Я буду первым писателем ГДР, получившим Нобелевскую премию по литературе! — провозгласил он однажды вечером, когда мы пригласили в дом друзей. — Вы все будете хвастать знакомством со мной».
То, что, как я подозревала, должно было случиться, все-таки случилось. Все три месяца отказ следовал за отказом, и это добивало Юргена. Мало того, некоторые театры, которым он предложил свой цикл пьес, посчитали своим долгом доложить Штази о «сумбурной халтуре с глубоко антиобщественным подтекстом», как выразился следователь, который допрашивал моего мужа. На этот раз его «пригласили» прийти на беседу в полицейский участок. И пока только предупредили, чтобы он не пытался распространять свою пьесу даже для чтения. «Вам следовало бы сменить род занятий», — посоветовал ему коп.
С допроса Юрген вернулся домой и залпом осушил бутылку водки. Потом схватил рукопись, сел в трамвай и поехал в Berliner Ensemble — театр, который создал в ГДР сам Брехт. В тот вечер там проходила премьера новой пьесы Хайнера Мюллера, на которую пожаловали высокопоставленные чиновники, включая министра культуры и послов «братских социалистических государств». Там были и наши соседи Сюзанна и Хорст — оба актеры этого театра, но не задействованные в постановке. Как потом рассказал мне Хорст, Юрген явился с деревянным ящиком, который поставил перед входом в театр, взгромоздился на него и закричал что есть мочи: «Я — великий немецкий писатель! Я сочинил шедевр! Меня не пропускает цензура Штази!» Хорст кинулся к нему, умоляя прекратить этот акт профессионального и личного суицида, но Юрген накричал на него, заявив, что будет стоять на этой импровизированной трибуне и читать вслух свою пьесу, пока руководство Berliner Ensemble не примет ее к постановке. И в этот момент к театру подъехала большая машина с полицейским эскортом, из которой вышел министр культуры собственной персоной. Тогда Юрген расстегнул брюки и начал мочиться на стену театра с воплями: «Я — великий немецкий писатель, и мне ссать на дом, который построил Брехт!» После чего развернулся и обдал мочой самого министра. Тут уж в дело вмешалась полиция, Юргена скрутили и стали зверски избивать прямо на улице.