Арман Лану - Пчелиный пастырь
— Ом! Это с Омом я вас видел! В «Балеарских островах»!
— Точно. Ом-то и спас всех!
— В том числе и меня.
— Да, но ваше возвращение еще больше все усложнило! После такой истории вернуться прямо волку в пасть! Ну да, в этом все были уверены… Надо было иметь наивность пленного, чтобы пойти на это! За вами следили всюду, даже в Баньюльсе. И там вы наткнулись на Пюига! Можно было подумать, что вы это сделали нарочно! Ну, короче говоря, за вами следили и наши, и люди из Тайной Армии.
— Пират?
— И братья Венсаны тоже.
— Ну, тут я рисковал немногим!
— Нет. Вы рисковали тем, что вас могли ликвидировать как подозрительную личность. Как того типа, который участвовал в деле с катером. Англичанина.
— Англичанина?
— Полно, это был берлинец чистой воды. Ну, для каталонцев-то все они на одно лицо. Чайки сыграли с ним в тарок на озере Лекат.
Люди, сидевшие за соседними столиками, уже нервничали. Они разыгрывали экстравагантную мимодраму, а в это время другие с головой ушли в тарок. Эти гримасы и восклицания — кошмарный сон. Луна! Отшельник! Справедливость! У меня Вселенная! Вселенная бьет.
— Стало быть, вас интересует Пюиг, — сказал Карбональ. — Я его видел. Он вас добром поминает. Уважает вас. Но видеть вас он не хочет!
— Это потому, что я уехал в Алжир?
— Нет. Никого он видеть не хочет — ни вас, ни кого другого. И Сагольса не хочет видеть. Никого. Его партбилет при нем. Но и только. Он даже не захотел выставить от партии свою кандидатуру на выборах. Можно подумать, что теперь для него существуют только горы.
Эме прочел на лице Карбоналя симпатию и огорчение.
— Он упрям, как аспрский осел! Я… не должен я говорить вам это… особенно я… только мне кажется, что Освобождение удовольствия ему не доставило.
— Он ничего не просил передать мне?
— Просил. Одно слово: «Либертат». И прибавил: «Он меня поймет, этот интеллегуй!»
На следующий день Лонги встал поздно. Солнце играло на мраморе «Грота». Раймон Верже наверняка был в школе. Когда дети уходили, Эме Лонги сидел в кафе напротив школы. Шагах в сорока он увидел Пюига. Как и все школьные учителя, он шел, заложив руки за спину, в просторной серой блузе. Он что-то сказал мальчишкам, осмотрелся вокруг, словно чувствовал, что за ним наблюдают — еще сохранившийся рефлекс подпольщика, — и вернулся на школьный двор.
VI
Это чувство — чувство того, что ты некогда пережил… Нет, это было не зимой… Но тоже была толпа. Ах, то был праздник в Коллиуре 15 августа! В тридцать девятом? Нет. В тридцать восьмом. На Эме произвело сильное впечатление многотысячное стечение народа в небольшом приморском городишке. Это походило на Зимний велодром, на праздник Четырнадцатого июля и на массовые сцены из советских фильмов, из романов Мальро. Откуда пришли они, эти люди, откуда пришли они на деревянные арены, на танцы и на освящение лодок? Несмотря на то, что все было в прошлом, дурное, казалось, было в настоящем. Это действительно был праздник, религиозный и мирской одновременно, и, однако, особенно по вечерам, когда тысячи людей стояли в ожидании прямо на балласте, а подрагивавшие на рельсах поезда устремлялись к Серберу или к Перпиньяну, возникало впечатление какого-то катаклического переселения народов, впечатление какого-то разрушенного до основания порядка, некоего огромного потрясенного Китая, великого сдвига.
Горилла настаивал, чтобы Эме приехал в Баньюльс в последний раз. Вечером, благоухающим плодами, мужчины и женщины отправились к полосатому навесу — полосы были апельсинового и зеленого цвета; навес был воздвигнут меж двумя враждующими кафе. Еще недавно городок спал, сон его был отягчен заботами и злобой, и вот он пробудился. Суровые дома, выстроившиеся фигурной скобкой, украшенные скромными балконами, казалось, сдерживают движение толпы, направляют его между собой и парапетом, растягивают вдоль Маренды.
Толпа течет по Дуну, по улице «Муссю Майоля», по бульвару Пюиг дель Мае, и волна людей растет, разливается перед мэрией, окружает ярмарочные постройки. Воздух пахнет ванилью, здесь продают белую нугу, лакричные трубочки и знаменитые «шиши фрежи» прежних дней — тяжелые пирожки с шоколадной начинкой, которыми торгует лоточница и которыми объедаются дети. Когда Эме подходит поближе, его затягивает в этот людской водоворот: сдержанность не принадлежит к высшим добродетелям каталонцев. В толпе мелькают пожарные, военные (главным образом летчики), матросы с рыболовецких судов и военные моряки.
Все слоняются, то внезапно ускоряя шаг, то возвращаясь, то останавливаясь в нерешительности, то делая причудливые зигзаги. Цвета лишены оттенков. В основном цвета темные, морские — это из-за войны, так что всё кричаще-яркое, будь то платье дерзкой девчонки, рассеянной женщины или неожиданно возникший здесь мундир, режет глаз. Оливковые лица, черные брови, носы с горбинкой, здесь нет места нечистой совести. Сагольс был прав, что заставил его прийти сюда. Он должен все знать об этих людях.
Он прошел мимо цирка. Ему не хочется идти туда. Пожалуй, совсем не хочется. Но Горилла отходит от группы ветеранов первой мировой войны, таких же связанных в движениях, как их знамена в чехлах — в струйках света видны только металлические наконечники. Ветераны одеты парадно. А наряднее всех, почти по-мексикански наряден Сагольс — короткая куртка цвета зеленого миндаля, фиолетовая рубашка в мелких цветочках и красный пояс в тон каталонской шапочке с кисточкой.
Позади них прокладывают себе дорогу в толпе музыканты — оркестранты коблы, несущие инструменты раструбами и грифами вверх: высокий узкоплечий детина с волосами, смазанными жиром, держащий миниатюрную флейту, его товарищ, доходящий ему до пояса, две медные, начищенные до блеска трубы, скрипка, длинная теноровая скрипка, а замыкает шествие хромой: он тащит контрабас, словно гигантского скарабея.
Сагольс подходит к офицеру в военной куртке.
— Спасибо, майор! Баньюльс говорит вам: «Спасибо!» Кобла говорит вам: «Спасибо!» Сардана говорит вам: «Спасибо!» Я знал, что вы придете. Вы останетесь с нами. Вы с нами! Вы все увидите! Вы все поймете!
Так он и думал — эта огромная обезьяна сентиментальна! У нас на Севере сентиментальность начисто отсутствует, несмотря на наших Жилей, Мартен-Мартинов, на наши фарсы, эти comtnedia dell’arte. Горилла театральным жестом раскрывает объятия и прижимает Лонги к груди. Надо было повторить трюк Анжелиты! Эме чуть не задохся в объятиях Сагольса, но вот Горилла отпускает его и снова заключает в объятия. У Эме трещат ребра — ой! больное плечо! медведь! — но вот наконец он отпущен на волю; щеки у него исколоты синей бородой гиганта, от которого несет чесноком.
Эме отдувается. Ему аплодируют. Горилла подмигивает. И вот майора окутывает жирный запах вафель.
В шапито Гориллу окружают поджидавшие его танцоры. Как они молоды! Молодость Эме уходит вместе с ними. На тонких, мускулистых танцорах бархатные штаны цвета сливы, завязанные на икрах, короткие куртки, напоминающие куртки тореадоров, и кроваво-красные каталонские шапочки — фригийские колпаки-насмешники.
Горилла что-то говорит им. Они внимательно слушают. Взявшись за руки, они начинают фарандолу, которая пробует шаг. Толпа увлекает майора за собой, он останавливается. Горилла делает знак, чтобы он поднялся на возвышение. Эме колеблется. Довольно и того, что он видит это возвышение, на котором уже полным-полно официальных лиц. Он узнает префекта; рядом с префектом приятель Лонги — начальник канцелярии Дюкатель; тут и новые чины с трехцветной перевязью. Нет, его стул останется незанятым.
Пора. Раздается призыв флейты-пикколо. По спине пробегает дрожь. Этот призыв обращен ко всем. Со всех сторон подходят опоздавшие, где-то шатавшиеся, сомневающиеся, циники и даже лжецы. Все названы своим именем. Призыв флейты схож с пастушьей свирелью. У нее вкус старого вина, струя которого течет из бурдюка.
У возвышения (вот это мысль — изменить привычный порядок в театре! Почетные лица на сцене, а танцоры в зале!) Горилла взбодрил свою труппу.
Santa Espina взрывается, как удар грома в Карансе. Вся сдержанность растворилась в этом порыве, и из тысяч грудей вырвался чудовищный хрип, поднявшийся из подвалов, тюрем, лагерей, крепостей:
Мы — каталонцы и народом
Своим гордимся потому,
Что равного под небосводом
Нет в гордости ему.
В эти черные годы Santa Espina сделалась сестрой ночи, тайной, стала священной сарданой — сарданой Свободы. Она крадучись вышла из «Первых тактов», она воспевает обручение мира со Свободой.
Музыканты, сидящие напротив официальных лиц на трибуне, похожи на бандитов-трабукайров. Стройные танцоры повинуются им. Короткие шаги вперед. Хоровод качается. Теперь шаги становятся длинными — длинные шаги влево, длинные вправо. Руки одновременно взмывают в воздух и протягивают к небу V. Черчиллевское «Victory»[140] существует две тысячи лет.