Наталья Галкина - АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА
И мы пошли.
Пока мои девочки пытались смыть с лиц своих причудливые узоры, наведенные копотью, пылью, отчаянием, плачем, татуировки Судьбы, смыть застывшие гримасы масок трагического театра, я сидел в кресле, оглушенный, включив автоматически телевизор, тупо глядя в его ожившее бельмо, желая и там увидеть дом на Кирочной, теперь уже бывший дом, но ничего такого не показывали, я переключал программы, низачем, просто так, ни одна из них не была мне нужна; наконец запела певица, отвлеченный прекрасный голос уличной музыкантши, дочери шарманщика, разлука, ты, разлука, чужая сторона: и она пела о разлуке - песню одного из менестрелей прожитой нами эпохи песен: «То берег, то море, то солнце, то вьюга, то ангелы, то воронье… Две вечных дороги - любовь и разлука - проходят сквозь сердце мое».
И что-то вроде слез во мне вскипело.
Среди ночи Ксения в длинной ночной рубашке пришла в мою комнатушку. Остановясь у кровати, она внезапно испугалась, глядя на пол, словно волны окружали мою кровать, волны и крысы, и она, княжна Тараканова с картины Флавицкого, вспрыгнула на кровать, постояла у стены, села в ногах, сидела не шевелясь. Она сидела в изножье моей кровати, большое загадочное существо, познавшее новые, неведомые ей прежде страхи. В мозгу ее, я полагаю, неотступно возникала картина развалин, двери, из которой я вышел, чудо выхода из двери перед тем, как дверь с остатком стены обрушилась, чудо выхода из двери, за которой и пространства-то больше нет. А я видел мысленным взором - синхронно с ней - другую сторону улицы, где стояли они обе с искаженными, татуированными слезами по копоти, пыли и сажи личиками. Мы пребывали двумя сторонами улицы, затаившись, изголовье и изножье; потом сон стал смаривать ее, она вздохнула, слезла, подошла босиком, взяла меня за руку, успокаиваясь, влажные подрагивающие пальцы. Уже уходя, она обернулась ко мне от двери и произнесла с усилием (словно заикаться начала):
– Сад.
Она ступала неуверенно, у нее изменилась походка, она перестала доверять паркету и прежде незыблемым для нее стенам любого дома.
Следователь дважды вызывал меня на допрос, расспрашивал о встреченных мной у подъезда молодых людях с автомобилем и о других, обогнавших меня у лифта. Он показывал мне множество фотографий, надеясь, что я узнаю кого-нибудь из киллеров и террористов, но я и вправду их не помнил, для меня целые группы новых русских и окружающей их поросли «шестерок» были отчасти на одно лицо, как клонированные овцы. Про овец я следователю говорить не стал.
Следователь не единожды таскал меня на похороны погибших во взорванном доме (начал он с похорон воротилы, к которому я шел наниматься на временную работу), в романтической надежде, что преступника не только тянет на место преступления, преступник глумлив и любит инкогнито любоваться результатами своей работы, и тут-то я кого-нибудь и опознаю, сил моих не было таскаться в крематорий и по кладбищам, да и Ксюша с трудом отпускала меня, я взмолился, следователь не стал более настаивать. Насколько я знаю, никого, как водится, не нашли. По счастью, несколько огромных квартир пустовали в ожидании евроремонта, то есть сокрушительного капремонта для превращения жилого нелепого угла в нежилое гостиничное модное место; к тому же время было рабочее, школьное, детсадовское, магазинное.
Возникла у меня одна навязчивая идея: мне прямо-таки необходимо было узнать имена и фамилии всех, кто погиб тогда в доме при взрыве, я хотел знать их возраст, род занятий, видеть их фотографии; зачем? наверно, болезненное любопытство мое объяснялось следствием шока. Но и не только. Я стыдился всех этих погибших. Мне было стыдно, что в отличие от них я жив. Мне было неловко, что я жив, однако я радовался за Елену и Ксению, я чувствовал: мне остатка жизни не хватит, чтобы расплатиться с ними за то, что пережили они на той стороне улицы, глядя на гору развалин, на пирамиду Хаоса, под которой, думали они, я был погребен.
Я отложил на неопределенное время работу над статьей «Зимний сад». Совсем другое название замаячило, я даже его записал, вглядываясь в собственный почерк, почти его не узнавая: «Теория и практика катастроф». Записал не сразу: долгое время я был не в состоянии написать ни слова, словно разучился. Я и читать не мог. Если бы не жена и дочь, меня завалили бы руины тщеты бытия, затопили бы волны ненависти. Я ненавидел всех этих бомбистов, террористов, мудозвонов, трусливых убийц, играющих (бездарно) роли богов, этих импотентов, вцепившихся в огнестрельные органопроекции своих декоративных детородных органов и студнеобразных мозгов, в автоматы, обрезы, пистолеты, взрывные устройства, всех этих неуклонных целенаправленных ублюдков, воображающих себя Геростратами; впрочем, они и имени его не слыхивали, у них была своя зарождающаяся в недрах их ниш и европещер мифология, в коей выступали, обнявшись, братья Петмол и Самсон, а мисс Венера-2000 торжественно занималась безопасным сексом с предъявителями талонов лотереи ПетроантиСПИД.
Мне пришлось заново учиться читать, преодолевая отвращение к тексту как к таковому, я скрывал, что учусь, читал по ночам, добавляя каждую ночь по страничке, - сперва сказки Андерсена, потом «Алису в Стране чудес», потом Новый завет.
РУКОПИСЬ, НАЙДЕННАЯ В ЗИМОГОРЬЕ
Галина Ивановна Беляева после смерти матери Марьи Андреевны не могла привыкнуть жить в доме одна; ей постоянно мерещилась матушка, а если не мерещилась, то вспоминалась, дня не проходило без слез. Разговорилась Беляева на кладбище с соседкой бывших своих поклонников (иные умерли, иные уехали, да и спектакли кончились давно) из Зимогорья, соседка тоже помнила Галину Ивановну по театру, видела в главных ролях, в роли королевы, например, которой злодейка приказала голову отрубить. Звали соседку Александра Григорьевна, она недавно похоронила мужа, тоже тосковала дома от одиночества, да еще устроилась сторожихой в контору бывшего Рыбкоопа, что на другом конце Валдая, ближе к Ленинграду, теперь он опять Петербург, никак не привыкнуть; Зимогорье же, как известно, ближе к Москве. Что до Галины Ивановны, та ездила в восстанавливающийся монастырь помогать разбивать цветники, а пароходик ходил на остров как раз из Зимогорья. Они и договорились поменяться домами, переехать, хотя все оказалось сложнее, чем они поначалу думали: и официальная часть обмена (то ли обмена, то ли купли-продажи, нотариус и чиновники головы-то поморочили и побегать заставили, да и каждая справка недешево обошлась), сам факт - сняться с насиженного гнезда, где с детства знаком каждый гвоздь, поменять ею на такое же насиженное чужое. Однако любимый розан Беляевой, так же как любимый фикус Александры Григорьевны, оба в кадушках, прокатились на телегах, встретившись и разминувшись у часовни Растрелли, где с восемнадцатого года торговали керосином да скобяными изделиями.
Передавая друг другу остающийся на месте скарб, знакомя с хозяйством, рассказывали друг другу, когда построен сарай, описывались свойства яблонь, характер сирени, наклонности многолетников в палисаднике и тому подобное.
Они стали наведываться друг к другу в гости, в бывшие свои, обмененные, жилища, пить чай, говорить неспешно, обмениваться рецептами варенья, воспоминаниями, да и на кладбище частенько отправлялись вместе: Беляева, на санях ли, на телеге ли, заезжала за Александрой Григорьевной.
Однажды за чаем Александра Григорьевна молвила, руками всплеснув:
– Ох, Галенька, что я вам забыла показать!
И из оставленного в бывшем своем доме сундучка достала завернутую в застиранную и тщательно наглаженную кумачовую скатерть толстую книгу, переплетенную в кожу (кожа сшита была из лоскутков, и пошли на переплет старая сумка Анастасии Петровны и одна ее перчатка непарная - о чем валдайские переселенки не знали, как не знали и того, что красивым рондо от руки написал текст кожаной инкунабулы Валерик с Февральской улицы, всегда сидевший на самодеятельных спектаклях в десятом ряду, с десятого ряда билеты дешевели, чья мать похоронена была неподалеку от мужа Александры Григорьевны вместе с младшей сестренкой Валерика, - за их могилами ухаживала старшая сестра).
– Боже, какая красивая, чудесная книга, - сказала низким прекрасным своим сценическим голосом Галина Ивановна, - откуда она у вас?
– Сейчас расскажу. Лет тридцать тому назад жила у нас родственница со своей внучатой племянницей, обе питерские, девочка была болезненная, кашляла, ее вывезли на свежий воздух, она тут и в школе училась, Настей ее звали. Девочка была балованная, с характером, нравная; один раз сама в город уехала без спросу, тетка ее чуть с ума не сошла, поехала за ней, вернула девчонку. У матери Насти в ту пору вроде ухажер появился, которого девочка прямо-таки, верите ли, лютой ненавистью возненавидела. Отец-то Настин уезжал надолго частенько - в экспедиции, что ли, научные, а мать скучала, соломенная вдова. Так вот, в начале каникул девочка с тетушкой ненадолго ездили в город, и оттуда девчонка тайком от матери и от тетки эту книгу сюда и привезла. Кажется, мать с ухажером книгу эту вместе писали - вроде игры либо совместного сочинения, что-то про острова. Девочка приносит мне, представьте, книгу на чердак, где в плетеном бауле лежат газеты и картонки на растопку, кладет томину в старые газеты: растопите, мол, этим, печь: я говорю: как же, зачем жалко, такая красота; нет, требует, надо сжечь, а если сами не хотите, позовите, я сожгу. Я и пообещала, чем спорить попусту, ребенок все же, на что ребенку правда и лишний в воспитательных якобы целях скандал? Утреннюю растопку печи девочка, конечно, проспала, ей в четыре утра не подняться, проснулась в восемь, перед школой, и ко мне: «Сожгли?» - спрашивает. «Сожгла», - говорю и не сморгнула. А девчонка хитрая, сообразительная: «А кожа от переплета, - спрашивает, - тоже сгорела? - «Да почти вся, - отвечаю, - вон ошметки в золе лежат». Я, не будь дура, кусочки кожи для латки валенок в печь утром кинула. Настя моя успокоилась, повеселела, запрыгала - и в школу ускакала. Продышалась она у нас на Валдае, подкашливать перестала, переехали они с теткой в город: отец Насти вроде из экспедиции вернулся, ухажер сгинул, и стали они жить-поживать. Хотите, я вам ее почитать оставлю?