Георгий Садовников - Большая перемена (сборник)
— Иисус Иосифович! — и стушевался, покраснел.
— Пусть будет так, — улыбнувшись, согласился его Собеседник.
Боясь разболеться гордыней, Пётр Николаевич как-то Ему признался:
— Порой меня удивляет. Ты всегда находишь для меня время. Стоит мне только тебя позвать. А кто я? Я боюсь о себе возомнить нечто такое, чересчур!
— Не бойся, не возомнишь. Приглядись и ты увидишь. В это же время я говорю и с другими, с каждым, кто нуждается в моём слове. Я как бы многолик, — совсем по-земному пошутил Иисус. — У каждого свой Христос. Свой и у тебя. Такой, каким ты Его представляешь. Сугубо земным человеком. Нравится ли мне сие или нет. — И Он снова улыбнулся.
И Он всегда был с ним сердечен, отвечал на все вопросы, даже на те, что, наверное, были глупы, и никогда не выказывал своего превосходства. Его комментарии были расцвечены тонким юмором. Он и сам понимал чужие шутки, долго смеялся над тем, как Пётр Николаевич мирил соседа Вальку с вдовой Ивановой.
«Почему об этом в Библии ни слова, о том, что Ему было свойственно доброе чувство юмора? И ничего не сказано о детстве. Каким Он рос мальчишкой? Дрался ли, как все пацаны, и бегал ли с другими ребятами по пыльным улицам Назарета? И знал ли Он при этом о своём предназначении? А может, это был тихий замкнутый мальчик?» — потом размышлял Фаянсов. И пытался представить Иисуса подростком. Ещё он думал: «Прекрасного человека избрали Богом давние люди».
Словом, Пётр Николаевич жил, как в Раю, если тот существовал на самом деле. Так он считал в первое время.
Между тем миновала первая среда, время близилось ко второй. Рындин куда-то исчезал, что-то готовил, словом, невзирая на уколы Карасёва, вёл бурную оперативную работу. Но однажды, откуда-то вернувшись, капитан досадливо произнёс:
— Какая-то хреновина. Скоро третья среда, а никак не свяжусь со своими. Сигнализирую: так и так, ограбление государственного банка! Но не слышат! Даже сам начальник райотдела!
Но что мог сказать Фаянсов, если упрямцу уже давно известно самому: нет связи между Тем светом и землёй. Нет и не будет никогда. К тому же у Петра Николаевича возникли собственные заботы. Там, на земле, Эвридика в очередной раз готовилась выйти замуж. А первым знаком, оповещающим о её матримониальных намерениях, обычно служил ремонт квартиры, его она делала собственными руками: белила потолки, красила рамы и плинтус и лично клеила обои. На студии так и острили: «Ну, Эвридика снова занялась ремонтом, знать на горизонте появился новый возможный жених». И впрямь она купила обои, краски и всё необходимое для побелки потолка. Казалось, ему-то, Фаянсову, какое дело до личных планов этой совершенно посторонней женщины? Но в том-то и заключалась заковыка: было дело! И считаться чужой она никак не могла — женщина, с коей он писал «Мечту материнства». Это он раньше ошибочно думал, будто его не касается её судьба, а она касалась, не мог он благодушно взирать на то, как она, трепеща прозрачными крылышками, сама летит в пламя свечи. Её жениха и звали-то, словно пометили: Альфонс! И хотя сам он утверждал, будто его нарекли в честь писателя Додэ, Фаянсов его видал насквозь.
Первый крючок Альфонс забросил на футбольном банкете, и произошло это прямо на его, Фаянсова, глазах. В тот день команда «Ядохимикат» отмечала какую-то необычайно важную победу, то ли взятие профсоюзного кубка, то ли ещё что. Праздновали на лоне природы с участием жён, а те, кто таковыми ещё не обзавелись, позвали любимых девиц и дам. Так поступил и юный Эвридикин паж, пригласил свою прекрасную даму. Наверное, у него водились девицы и помоложе, разодетые в пух и прах манекенщицы и продавщицы модного бутика. Но Эвридика была не кем-нибудь, а настоящим деятелем культуры, это она учила его подбирать галстуки и носки к цвету сорочки и светским манерам. Благодаря её науке он теперь на поле сморкался не в пальцы, а в чистый носовой платок, который совал за резинку трусов, поражая даже бывалых футбольных судей. Молодой спортсмен очень гордился этой дружбой, даже больше, чем знакомством с полузащитником из дубля московского «Локомотива», Он и затащил-то Эвридику на пикник только ради помпы, желая вызвать зависть у своих неотёсанных друзей, каковым был до недавнего времени сам.
Пётр Николаевич, не зная зачем, а может потому, что модель «Мечты» в его присутствии грозилась понести от некоего двадцатилетнего балбеса, увязался за разноцветным кортежем иномарок, в одной из них, в четвёртой с хвоста, рядом с рулившим пажем сидела легкомысленная Эвридика.
Следом за ним, Фаянсовым, было устремилась мать, обеспокоенно восклицая:
— Петруша, она тебе не пара!
— Не волнуйся, мама! — отвечал Фаянсов. — Это женщина — моя натура! Только и всего!
Караван остановился на опушке леса. На траве был расстелен огромный походный ковёр, жёны и дамы взялись готовить стол, мужья и кавалеры открывали банки и бутылки. И лишь Эвридика беспечно разгуливала по опушке. За ней и раньше наблюдалось некое свойство: в присутствии незнакомых мужчин, будь это даже гость передачи, в Эвридике просыпалась актриса. Она начинала играть, то изображала саму невинность, то видавшую виды даму, для которой мораль, фу, мещанская пошлость. Но такой Фаянсов её ещё не видел, может, только на фото с шалью и гитарой. Сейчас Эвридика перевоплотилась в роковую женщину — грозу семейных уз. Она сыпала из-под густого опахала искусственных ресниц калёные стрелы, посылая их во все концы опушки, ступала, виляя бёдрами, павой и под завистливо-злобными взглядами жён напевала душераздирающий романс: «Не уезжай ты, мой голубчик…»
И где-то она взяла эту умопомрачительно яркую с павлиньим глазом короткую юбку, из-за чего ноги помрежа будто бы обрели неимоверную длину, как говаривали в его молодости, будто бы «выросли из плеч».
Пётр Николаевич взирал на Эвридику с невольно восхищённым удивлением. Взирали и другие мужчины, замедлив свою работу. А Сергей Дедов, лучший форвард, дотоле открывавший на пне бутылку коньяка, так и потрясённо произнёс:
— Гля, Афродита!
Подбодрённая этаким роскошным комплиментом, Эвридика заиграла ещё пуще и вовсе распустила хвост.
— Ребята, ей-ей, Афродита! — повторил знаменитый форвард, не сводя с Эвридики нахальных глаз.
Её паж, и впрямь здоровенный жеребец, этакий юный, как говорили старые артиллеристы, тяжеловоз — гунтер, игравший в центре защиты, в это время таскал из багажника ящики с пивом, услышав возгласы Дедова, опустил ящик на землю и, шепелявя, закричал на юркого вихрастого форварда:
— Серёга, ты, может, глухой? Заладил: Афродита, Афродита… Какая она тебе Афродита? Я же сказал русским языком: её зовут Веркой! Верка, усёк?
— Не Верка. А Вера Юрьевна, — благоговейно поправил Альфонса низкорослый плешивый субъект с рожей, похожей на вызывающий кукиш.
Это и был Альфонс, старший брат вратаря, занявший на празднике место заболевшей вратарской жены. Эвридика бросила ему изумлённо-благодарный взгляд. И тем самым, того не ведая, сделала первый шаг в расставленные им силки.
Альфонс и потом выражал своё восхищение, сев напротив Эвридики, он на пиршестве подкладывал ей лучшие куски. «Вот крылышко, вот ножка… ах, какой ломтик!» — приговаривал искуситель.
— Шампанского! — требовала Эвридика, и Альфонс первым хватался за тяжёлую бутылку, лил шампанское в её стакан. Вино пенилось, шипело, а непрошеный ухажёр знай подливал. И кричал:
— Гусары! За здоровье прекрасной дамы!
Центральный защитник долго крепился, потом, не выдержал, предупредил Альфонса:
— Дяденька, вы чего разошлись? Не поняли разве? Верка… Вера Юрьевна сейчас моя гёрл. Ошибаетесь! Думаете у меня только ноги? Руки тоже имею.
— Милый юноша, не ревнуйте. Разве я вам соперник? Я только восхищаюсь, отдаю дань чуду природы, — возразил Альфонс, и снова заслужил награду — всё тот же изумлённо-благодарный взгляд.
Пристроясь в позе русалки на ветвях старого кряжистого дуба, Фаянсов сверху следил за манёврами Альфонса и ему не верил, за восторгами этого хитрована чувствовался деловой математический расчёт. «Ишь, Лобачевский, — с неприязнью думал Фаянсов. — Пифагор!» Однако рядом с молодыми футбольными орлами шансы этого вздыхателя казались равными нулю. Вдобавок Альфонс жил в другом городе, здесь был в командировке и на все его ухищрения оставалось времени недели полторы.
Но этот приезжий оказался настырным типом. Раздобыв рабочий телефон помрежа, он повёл отчаянный штурм, каждодневно звонил, приглашал в театр и кино, растратив на билеты и цветы все свои скудные командировочные деньги и, наконец, в одно из провожаний был допущен в дом, на чашку растворимого кофе. Пронюхав об этом, центральный защитник подловил новоявленного кавалера в подъезде и почесал о его физиономию-кукиш свои гири-кулаки. Но Альфонс не сдался, переждал в кустах и затем в поздний час возник перед Эвридикой, представив распустившийся фиолетовым цветом синяк под глазом, как свидетельство своей любви. Он так и ответил на её охи и ахи: мол, этот битюг поклялся его лишить жизни.