Бобо - Горалик Линор
— Нина Федоровна, родненькая, — тепло сказал Кузьма, беря руки женщины в свои, — я так вам благодарен! Не могу уже видеть эти чертовы рестораны! Восемь месяцев в дороге — порога жилья человеческого не переступал! Да и разве поговоришь нормально в ресторане? Везде же уши! Такое вам спасибо! Толгат Батырович, отец Сергий, вы как насчет в гости сходить?
Квадратов развел руками и кивнул, Толгат улыбнулся, и Кузьма снова принялся благодарить Нину Федоровну, переводя взгляд с нее на ее мужа и административного подельника.
Из теплого гаража двухэтажного кирпичного дома на улице Южной вывели «мерседес» и «тойоту», а вместо них завели внутрь меня, и я увидел железные полки, ломящиеся от всякой еды, явно к моему удовольствию приготовленной, и с отвращением обнаружил среди апельсинов, и булок, и бананов, и всякой прочей снеди равномерно распределенные ананасы. Аппетит, с которым у меня и так было плохо, улетучился окончательно. Толгат попросил опускавшуюся с потолка автоматическую дверь в мой гараж не закрывать до конца, и к проему между ее краем и полом подтянули два тепловентилятора, кровожадно сиявшие красно-оранжевыми пастями. Стемнело быстро, снежок медленно падал на порог гаража и таял в зубах тепловентиляторов. Может, в том было дело, что я впервые за много суток полностью отогрелся, а может, в том, что остался я наконец совершенно один, но только вдруг все, все стало мне все равно: словно бы та машинка живая, которая у меня внутри билась, и страдала, и умирала от боли, и сомнений, и страхов, не выдержала напряжения и какая-то пружина в ней лопнула, и она замерла. Я не спал — я был сейчас просто животное, животное, которое ничего не хотело, ничего не понимало, ни к чему не имело отношения. Все было от меня далеко. Я помочился. Я вдыхал запах фруктов и был им сыт. Я смотрел сквозь щель на падающий снег и был им околдован. Я чувствовал, что тонкая нитка слюны сбегает из правого уголка моего рта, и умилялся ей. Ничего не было мне нужно.
Он влез в дверную щель и некоторое время не приближался ко мне — ходил вокруг, трогал вещи, делал вид, что слона-то он и не приметил. Он был рыжий, полный, ухоженный, и в целом вид у него был такой, словно и ему тоже ничего не нужно, но я знал, знал, что ему, как и всем, было что-то нужно от меня, и мне захотелось плакать, потому что я понимал, что даже если я затопаю на него, затрублю, что, даже если по сигнальной видеосвязи, которую Толгат показал мне, заметят его и прибегут и он испугается и исчезнет, блаженство мое не вернется ко мне. Разумеется, я не стал топать и трубить. Разумеется, он постепенно подходил ко мне все ближе и ближе, наматывал круги и наконец потерся о мою ногу, высекши искру. Ждать не имело смысла. Я резко развернулся, задев боком одну из железных полок (посыпались ананасы), и спросил прямо:
— Что вам надо от меня? Чего вы хотите?
Он испугался, шарахнулся, выгнул спину, но тут же справился с собою: настолько ему, видимо, нужно было что-то от меня. Я вдруг понял, что он не знает, как начать, и еще — что ему страшно; страшно не меня, нет, — что есть какой-то страх, который давно уже его мучает, и что этот страх пригнал его сюда, ко мне, громадине, и что предпочел бы он сюда не идти. Это я мог понять, и стало мне его жалко.
— Сядьте, пожалуйста, — сказал я негромко, боясь, что сработает сигнальная система, — сядьте. Что-то случилось у вас? Я чем-то могу помочь?
Мне показалось, что он успокоился немного. Походив кругами на одном месте с задранным хвостом, как это у его рода заведено, он действительно сел, смущенно протер усы и в яростном свете тепловентиляторов стал еще рыжее.
— Мне нечем угостить вас, вы простите, — сказал я, стараясь звучать приветливо. — Я сам тут не дома, молока мне не поднесли, а ананасов вы не едите…
— Это ничего, — сказал он быстро. — Ну что вы, в самом деле, я же не откушать пришел… Вы простите меня, что я пришел вообще, я понимаю, вы устали, небось, страшно, а я… Но сил моих больше нет, а город крошечный, а уйти далеко я не могу, они с ума сойдут, там ребенок особенно… А то бы я попробовал до Самары добежать, черт с ними, с собаками, хотя я в жизни, если честно, дальше этого двора от своего соседнего не ходил… Господи, — вдруг спохватился он и закрыл лицо лапой, — я болтаю, вы простите меня, это я от волнения, вы большое лицо, — и тут же в ужасе прикрыл себе рот и пробормотал: — Ужас, я не имел в виду…
Я коснулся его хоботом, надеясь успокоить, и сказал:
— Вы не волнуйтесь, ради бога, я теперь и сам волнуюсь! Я рад вас видеть, я вижу, у вас дело важное, я не знаю, смогу ли я помочь, но я рад буду поговорить.
Он проводил мой хобот завороженным взглядом и громко перевел дух. Тело его, кажется, расслабилось. Некоторое время провели мы в молчании. Наконец он сказал:
— Я почему пришел… Вдруг вы знаете… Вы и в другой стране жили, и столько повидали, и такой путь проделали, и сами царский вельможа — я даже и не надеюсь, а только вдруг, ну вдруг вы знаете! Скажите, пожалуйста, если детям пятнадцать и шестнадцать лет, они четвертое поколение, а оба родителя — третье, есть ли хоть какой-то шанс, что дети пойдут в армию в семнадцать лет, а не в восемнадцать и родители смогут уехать из страны? Они хотят детей вывезти, а жить они там не хотят, хотят дальше двигать в Штаты, но для этого дети должны быть в армии, конечно, гражданства-то у них, как у четвертого поколения, сразу не будет, а только после армии…
Он смотрел на меня своими прекрасными круглыми глазами, напряженно приоткрыв рот, а я только хлопал веками, не понимая совершенно ничего, и он тут же устыдился, что поставил меня в это положение, и замахал лапой, и замотал головой, и заговорил быстро, что должен немедленно идти, что его сейчас хватятся, что то, что се…
— Подождите, подождите, подождите, — перебил его я. — Объясните мне, пожалуйста, о чем…
— Нет-нет-нет, — сказал он, — я просто вдруг подумал… Господи, ну конечно, вам не до того, у вас в голове дела государственные! Вы простите меня, ради всего святого, за глупость и эгоизм. Эгоизм, эгоизм — вот главная беда моя. Им нельзя здесь оставаться, они с ума сходят после… После того как этот пиздец, — простите, нет у меня другого слова, — начался. Они люди тонкие, интеллигентные, их в клочья рвет, не могут, ну не могут они быть причастны к этому государству! А детей тут растить? А «Разговоры о важном» в школах? Нет, нет и нет! — сказал он вдруг очень решительно. — Только уезжать! Заграны есть, деньги кое-какие есть у нас. А только… — Тут он запнулся, и мне вдруг стало очень больно на него смотреть, но он продолжил совершенно буднично: — Меня они не смогут повезти, конечно: мы с одними справками хлопот не оберемся, и потом, меня в багажное отделение сдавать у них сердце разорвется, мы все знаем, что там творится, в багажном-то отделении… Нет, нет и нет. Но если дети в семнадцать лет не могут в армию пойти и придется три года там высиживать… Три года очень много… Может, и не поедут, может, и останутся… Но я, конечно, за то, чтоб они немедленно, немедленно ехали! — сказал он, резко вскидывая голову. — Не могут наши дети тут расти! Нельзя, нельзя, нельзя!.. Но вам, вам я не должен был голову морочить. — И он опять замахал на меня лапой. — Эгоизм, эгоизм, простите и помилуйте! — И он вскочил на все четыре лапы.
Я открыл было рот ответить ему, но тут он исчез, просто исчез, потому что, согнувшись в три погибели, между дверью и порогом протискивался ко мне Квадратов, роняя и подбирая очки раз, и второй, и третий, сбивая тепловентилятор, поднимая его, обжигая палец, вскрикивая и наконец с кряхтеньем выпрямившись, он, вместо того чтобы заговорить со мной, принялся ходить вокруг, трогать вещи, и я вдруг понял, что он почему-то собирается с духом, и сделалось мне страшно. Некоторое время я молчал и сопел, но вскоре не выдержал:
— Отец Сергий, не мучайте меня. Скажите, случилось что-то с Толгатом? С Кузьмой?.. Он чуть не подскочил и ответил немедленно:
— Нет-нет, что вы, милый мой, нет! Простите меня, раздолбая нерешительного, все наши целы! Это у меня вести дурные, совсем дурные… Сидели мы там, у этих людей… удивительных, слушали их рассуждения. Чувство, знаете, поразительное: они крокодилы, абсолютные крокодилы — жесткие, ни во что не верящие, циничные, — но вот дали им в руки город, и они чувствуют за него ответственность и честно на него работают — ну в том смысле, в котором они понимают честность, — но следят, чтобы в какой-то мере было сыто, чисто, то, се… Наверное, и крокодилы за своей заводью следят, не знаю, надо будет почитать…