Анатолий Иванов - Повитель
Дуняша, почувствовав на себе взгляд Григория, приподняла голову. Бородин тотчас опустил глаза вниз. «Ладно, ваш верх сейчас, — думал он, рассматривая картуз. — Повернись бы судьба обратно, припомнил бы тебе и то унижение… возле избушки твоей, и это вот, сегодняшнее… Сполна отвел бы душу…»
Долго еще толковали колхозники. И решили: принять, посмотреть, как будет работать. Сын за отца не ответчик.
Только два человека не вмешивались в споры: Андрей — председатель колхоза, и Евдокия Веселова — его жена.
4
Бородин отлично понимал, на каких условиях приняли его в колхоз. Работать начал прилежно. Немного сторонились его попервоначалу односельчане, а потом, в труде и заботах, привыкли. За давностью лет забывалось прошлое. Да и кому вспоминать его охота?
Первым, с кем сблизился Григорий за эти годы, был Ванька Бутылкин, с которым Бородины жили когда-то по соседству. Сейчас Бутылкин превратился в вертлявого, невысокого роста парня с выщербленными зубами. Однажды им пришлось пахать вместе под озимую рожь. Присев в борозде отдохнуть, Бутылкин заговорил, поглядывая на лошадей:
— Что-то свялый ты, Григорий… Вроде, знаешь, надломленной ветки. Совсем не оторвали, висит на дереве, а листья свернулись, почернели…
— Тебе-то что? Помалкивай, — огрызнулся Григорий.
Иван Бутылкин, не обидевшись, продолжал:
— Я-то понимаю, каково тебе… Тоже ведь — много ли, мало ли, а была и у нас своя землица. Теперь же ковыряй вот… неведомо чью. Батя мой, кабы не замерз по пьянке, все равно не пережил бы такого… — И Бутылкин сплюнул в развороченную плугом, свежо пахнущую землю.
Григорий, помолчав, сказал:
— А что сделаешь, когда… До последнего и держался… Кабы все так, как я…
— Кабы все, то конечно… конечно, — закивал головой Бутылкин.
Зимой Бутылкину и Григорию пришлось вместе возить сено к скотному двору. Бутылкин соскочил со своего воза и, забежав вперед, забрался к Бородину.
— Чудно! — проговорил он, поглядывая назад, где привычно, не отставая от первого воза, плелась, поматывая головой, его лошадь.
— Что тебе чудно?
— Да вот… делаем вроде то же самое, что и до колхоза. Пашем, косим, сено возим… А все будто… Черт его знает, на кого работаем…
И опять Григорий ответил, как в первый раз:
— Что ж сделаешь, коли… Э-э, да что тут придумаешь! — Покрутив бичом, он хлестнул в сердцах лошадь.
— Придумаешь что? — переспросил Бутылкин. — Хе-хе… Подожди, обглядимся…
— Э-э, брось ты, — и Григорий выругался. — И глядеть нечего.
Бутылкин вскинул глаза на Бородина, но ничего не ответил. Вынул из широченного кармана солдатскую алюминиевую фляжку.
— Хошь? — протянул Григорию фляжку. — Первач, светленький, из колхозной пшеницы…
— Пошел ты, — отмахнулся Григорий.
Бутылкин сделал несколько глотков, спустил фляжку обратно в карман.
— Переводишь добро на дерьмо, — проговорил Григорий. — Жрать-то что год будешь?
— Проживем как-нибудь, — откликнулся Бутылкин. — Ежели рассудить, неправильно ты говоришь, что выходов нету. Ты думай: всякое людье да зверь на земле живет, птахи — в воздухе, рыбешки — в воде. Даже под землей — кроты да червяк. Тоже живность ведь. А?
— Ну?
— Я к тому, что везде приспособиться можно…
— Андрюха тебе приспособится! — угрюмо проговорил Бородин, догадавшись, к чему клонит Бутылкин. — Я пока в тюрьму не хочу. У меня скоро…
И Григорий умолк на полуслове. Он хотел сказать, что Аниска наконец забеременела, что скоро у него будет сын, но сдержался. Однако Бутылкин и сам догадался.
— Знаю. Сына ждешь. А вдруг возьмет да и народится девка?
— Не ворожи! — резко оборвал его Бородин.
Когда привезли сено и скидали на крышу коровника, Бородин помягчел, проговорил:
— Ты вот что, Иван… чем тянуть так вот, из фляжки, пришел бы лучше когда ко мне вечерком. Один я все… Посидели бы.
— Об чем разговор! — с готовностью откликнулся тот.
Этим же вечером Бутылкин пришел к Бородину, привел с собой еще двух человек: маленького, плотно сбитого Егора Тушкова и горбившегося, широкоплечего, огромного роста казаха Мусу Амонжолова, год назад приехавшего в Локти.
— Вот, Григорий Петрович, мои лучшие друзья. Гошку Тушкова уважаю за то, что может одним махом, без передышки, фляжку горячего первача высосать.
— Не хитрое дело, — усмехнулся Егор при этих словах.
— А Муса, — продолжал Бутылкин, — сподручен тем, что молчит больше. Только вот уезжать собирается. Он все ищет, где лучше.
Амонжолов кивнул головой в знак согласия и сказал:
— Собираемся. А может, останусь. Больно друг хорош Ванька — прямо черт!
Это «прямо черт» у Мусы Амонжолова выражало высшую степень восхищения.
— И вообще можешь, Григорий Петрович, на всех нас, как на самого себя, рассчитывать, — закончил Бутылкин.
5
Наконец Аниска родила. И родила сына, как хотел Григорий. Он назвал его Петром, в честь отца.
По случаю такого события два дня дрожал новый, недавно отстроенный бревенчатый дом Бородина. Перепившихся Бутылкина, Тушкова и Амонжолова приводили в чувство, окатывая холодной водой из Алакуля.
Григорий, полупьяный, лоснящийся от пота, несколько раз заходил в соседнюю комнатушку, где лежала ослабевшая Аниска, отбирал младенца, не обращая внимания на ее умоляющие стоны, выносил показывать его гостям.
— Вот он, разбойник… Ишь ты, Анисьин сын, а! — кричал Григорий Бородин, поднося мальчика к пышущей жаром и керосиновой вонью десятилинейной лампе. — Не реви, Петруха… Нищие не всегда родят нищих… поскольку ты Бородин все-таки.
Гости толпились вокруг Григория, кричали, не слушая того, что он говорит. Неуемные танцоры расшатали половицы, начисто сняли с них всю краску.
Через несколько недель поправившаяся Аниска старательно закрашивала выщербленные доски.
После этого Бородины зажили тихо и мирно.
От других колхозников Григорий отличался разве только молчаливостью. Ни от какой работы не отказывался. Делал все не торопясь, аккуратно, добросовестно. Но когда осенью надо было получать на трудодни первый хлеб, заработанный в колхозе, сам не пошел, а послал жену.
Следующим летом Григорий купил граммофон, по вечерам выставлял его огромную трубу в окно и проигрывал все пластинки подряд, начиная и кончая всегда почему-то одним и тем же старинным романсом, который уныло тянула надтреснутым голосом неведомая певица, — этикетка на пластинке была стерта. Над Алакулем плакал и жаловался кому-то сиплый голос на то, что жизнь разбита, а мечты умерли.
Потом Григорий убирал граммофон на задернутую цветастой ситцевой занавеской полку под самым потолком, тщательно расчесывал на обе стороны голову, надевал синюю сатиновую рубаху и дотемна сидел у окна, смотрел, как наплывает с противоположного конца озера чернота.