Елена Блонди - Инга
«Настоящая… Хорошая»… «Правда»… слова отзывались в его голове резким звоном и голова болела. И ведь сказать ей не может! Ничего не может сказать! Только эти свои беспомощные — ты не понимаешь, моя цаца, моя ляля…
— Я не могу. Инга. — и добавил, злясь на себя, — ты не понимаешь!
— Вот заладил. Серый, ты за кого меня принимаешь? За фифу какую? Совсем поглупел, на своем диком песке? Я хочу жить с тобой твою жизнь! Понимаешь? И никакие дурные Ромалэ нам!..
«Твою жизнь»… звон в голове становился совсем уже невыносимым и издевательским. Да что ж делать-то?
Он не знал.
— Иди сюда, — она протянула руки, — иди. У нас тыща ночей будет, но эта особенная. Не хочу, чтоб кончалась.
Голос был совсем сонным. Он лег сверху, целуя глаза и лоб, касаясь губами пушка на щеках. Она подвигалась под ним, обхватывая его бока и сплетая руки.
— Я думала. Может, еще раз полюбимся, по-настоящему. Но уже сплю совсем. Ты не задави меня, ладно? Сползи. Так вот… Мы утром придем к Виве. И станем жить. Или… скажем и уедем. Да. Да?
Он молча поцеловал ее в уголок рта, где уже знал — щекотно.
— Щекотно, — засмеялась она, совсем засыпая. И вдруг добавила такое, от чего он застыл на согнутых руках, сводя лицо в страдальческую гримасу.
— А если сбежишь, я тебя возненавижу, дурак Сережа-бибиси. За то, что не веришь, как сильно… я…
— Не клянись, ляля моя. Не надо!
— Не буду. Но все равно…
Поздним утром, в комнате, наполненной цветным и ярким от шторы полумраком, Инга проснулась, одна, поворачиваясь и улыбаясь радостно тому, что, наконец, кончилась старая жизнь и начинается новая, вместе.
Села, кладя на грудь ставшую вдруг мертвой ладонь. И оглядывая тихую пустоту, сказала, еще надеясь, вдруг просто вышел и сейчас вернется обратно, улыбаясь и щуря серые глаза, такие красивые.
— Сережа…
Слово повисло в тишине, которую окружал шумный день, безжалостно вопивший птицами, рычащий машинами, орущий детскими далекими голосами.
Она долго сидела, кинув до плеч смятую простыню и глядя перед собой пустыми глазами. Ждала, слушая, как жадная и уверенная, замешанная на отчаянии надежда, уменьшается, слабеет, и умирает, становясь бледной тенью. И вот, умерла. Посидев еще, вздрогнула, вдруг поняв — голая и одна. И дрожа от отвращения к своему телу, к тяжелой груди и округлившимся по-женски бедрам, нащупала скинутые вещи, стала медленно одеваться, думая с ужасом, ведь надо идти. Через день. Как через строй с палками. Чтоб в конце его напороться на внимательный сострадающий взгляд Вивы.
Подламывая затекшую ногу, встала, застегивая мелкие пуговки на ажурной вышивке платья. Так радовалась, что красивое, ей идет, и ему понравится. Ему…
Мысль о Горчике вызвала боль такую острую, что Инга застонала, кинулась к столу, нашаривая полупустую бутылку, и опрокинула в себя, глотая и давясь сладким вином. Держа ее потной рукой, села опять, испуганно прислушиваясь к себе и дожидаясь, когда придет хмель. Попила еще, не чувствуя вкуса, заталкивая в горло комки жидкости, как вату.
И ставя на стол, увидела неровный листок бумаги, с оборванным краем, прижатый полынной бутылкой. Сидела, неудобно повернувшись, разглядывала через мутное стекло стебли-ножки, потом узкое горлышко с радужными разводами. После заинтересовалась своими руками, и когда все десять пальцев и ладони были рассмотрены, вздохнула и покорно взяла письмо Горчика.
«Ляля моя. Ты меня прости, я знаю не простишь но все равно. Ты лучше меня ненавидь как сказала вот. Нельзя тебе со мной. Ты умная и красивая а я совсем не то. Написать вот не могу чтоб поняла ты. Я любить тебя буду всегда. А ты живи. Ты сказала нащет жертвы вот такая с тебя жертва моя ты цаца, живи хорошую жизнь. Поняла? И не ищи. Я бы сказал ты жди а я потом когда вернусь, но не хочу я понимаешь, ты ждать же будешь а я хочу чтоб жила ты. Потому что я люблю тебя. Такая вот моя жертва. Целую твои губы красивые моя ляпушка золотая моя кукла. Будь сщаслива. Сережа»
Инга медленно скомкала листок, смяла, превратив его в тугой бумажный комочек. Смотрела перед собой, через слезы, думая, нужно сжечь, немедленно, порвать в клочки. И забыть. И не было ее. Его. Письма этого.
Пальцы развернули комочек, и уже надрывая бумагу, она расплакалась, разглаживая на коленке дрожащими ладонями. Там же… Там написано, не только это вот злое. Там еще есть, про губы. И — ляля. А еще любить буду всегда. И люблю.
— Скотина!
Комкала и снова развертывала листок, складывала его, боясь опустить в написанные слова глаза. Держала, как будто он уже горит, обжигая ей пальцы. И плача, перебирала ругательства, глядя поверх бумаги на стену, заклеенную картинками.
— Сволочь. Какой же ты. Дрянь такая. Урод белобрысый. Сука уголовная. Па-па-далль во-ню…
Слезы никак не кончались, и она, оборвав ругань, сказала расплывчатой стенке:
— Господи. Я его люблю. В смерть просто люблю ну зачем же так вот. Со мной. Мне зачем это? Как я теперь?
Ей очень хотелось заплакать громко, в голос, упасть, рыдая, и биться головой. Или сломать себе что. Или еще вот режут вены. Наверное, это хорошо, умереть, и нет ничего. Но тогда умрет и Вива, она все же не молодая. И Зойке там с ее Мишенькой тоже придется горевать.
— Блядь, — закричала Инга, снова комкая бумажку в кулаке, — да что вы все, на меня? Ненавижу. Всех вас ненавижу, вы…
Они все пришли и встали напротив, даже Саныч, качая большой головой, вздыхал, укоряя глазами. И все наперебой насмехаясь, молча говорили — а нельзя, дорогая ты наша, теперь тебе жить. Поживать. Была бы как этот… (она испугалась сказать имя, чтоб не сдохнуть от боли, и не сказала), совсем одна. — Никакая собака не пожалела б. А тебе придется жить.
— Любовь! — издевательски протянула Инга, поднимаясь тяжело, как старуха, — любовь! Да идите вы.
Она шла через тени, перемешанные с солнечным светом, выбирая заросли погуще. Увидев впереди силуэты, останавливаясь, пережидая, или лезла в кусты, продираясь, чтоб никого не было рядом, даже в полсотне метров. Внутри все болело от людей. От детского смеха. От парочек, сцепившихся руками. От мерно гуляющих стариков.
Дорога вниз и дальше, к небольшой улочке и дому, стоящему почти в конце ее, болела в ней тоже. Тут кругом, в этой яркой и южной тесноте, они были вместе. Везде болели их встречи, разговоры и взгляды. И не было места, чтоб обойти. Она брела, прижимая к боку сумку со смятым бельем, и сунутой в него скомканной запиской. Вдумчиво переставляла ноги, одну за другой, зная, если вдруг упадет, то кто-то прибежит поднимать и станет близко, а это ужасно больно — видеть лица и слышать голоса. И еще нужно как-то пройти мимо Вивы. И Саныча…
Берясь за штакетину калитки, подумала вдруг холодно и отстраненно. А чего резать вены, дура, что ли. Можно упасть со скалы. Ах, бедная девочка, ныряла и утопла. Вива, конечно, поплачет, но у нее Саныч, а у матери — Михаил гений. У Лики — рыжий Иван. И даже у Ромалэ — Олька Косая.
Спохватилась и снова вернулась к мысли о скале. Без упоения, все так же холодно прикидывая, где и как.
Мельком порадовалась, что ее никто не встретил. Тихо открыла дверь и прошла в комнату. Сунула сумку в шкаф, подальше, закидала бельем. И легла, укрываясь тонким покрывалом, поджала коленки к самой груди. Сглотнула пересохшим горлом.
Нужно полежать, пока мысль о скале думается и держит ее. А когда сделается совсем паршиво, тогда Инга встанет. И выйдет, и поглядит. Можно попросить кого, Вальку, к примеру, чтоб купил ей бутылку портвейна. Лучше две. Если не надумает прыгнуть прям сегодня. В общем, надо попробовать пережить этот день и следующий. Потому что не нужно как идиотке только покалечиться, ах графиня изменившимся лицом бежит к пруду… Значит, нужно не просто прыгнуть. А может, перед тем сожрать чего… Это «чего» тоже нужно где-то взять.
Засыпала, глядя перед собой сухими блестящими глазами. Они закрывались и снова открывались, и было странно — в них не было сна, совершенно, но закрывая, Инга мгновенно падала в какую-то бездну, и, открывая, видела — тени на стене сдвинулись. Лежа без сна, торопливо думала всякое, лишь бы не о ночи, которая была. Понимала, если та вдруг вернется, встанет перед ней во весь невыносимо прекрасный рост, она просто вскочит и побежит, испуганно воя, и как там в этих драмах, станет рвать на себе одежды, и за ней будут бежать люди, хватая за руки. А от этого станет еще больнее и хуже.
— Нельзя, — строго сказала себе сухим шепотом, и опять провалилась в бездну, тут же, как ей показалось, выныривая снова. Рассмотрела перекрестье закатного света на стенке в углу. Хорошо. Уже почти вечер. Хорошо. Время идет.
Снова проваливаясь, вдруг села, испуганно открывая глаза и прижимая руками сердце. А вдруг он не уехал и не убежал? Мало ли написал. Ну, написал. А потом передумал. Вдруг он снова придет? Туда. Или вдруг он дома?