Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 5 2006)
Литовский режиссер Миндаугас Карбаускис умудряется говорить о смерти, о страхе смерти с легким сердцем. Спектакль осуществлен глазами Муси, ее восприятием, восприятием смерти восемнадцатилетней революционеркой, еще “не наевшейся” жизни, чтобы вполне ощутить ее ценность. На вздыбленном, как от большого потопа, паркете революционеры скатываются с криками восторга вниз, как с зимней горки. Смерть — это в прямом смысле слова ничто перед ощущением полноты жизни, которое проходят в свою страстную неделю семеро повешенных. Было бы ради чего жить, а там и умереть не страшно.
Карбаускис играет с нашими чувствами. Философия спектакля — это смещение представлений о ценностном ряде человека эпохи террора и жертвенности. Карбаускис говорит о балансе, взаимоудовлетворенности садомазохистических отношений жертвы и насильника. Это саморазоблачение страха для тех, кто боится террора и агрессии, но готов тут же эту агрессию излить в общество. Это саморазоблачение террора для тех, кто идейно оправдал волю к насилию, но способен и готов быть только жертвой на эшафоте, с призрачным счастьем геройства и мученического горения.
II. “Нелепая поэмка” по Федору Достоевскому. Театр юного зрителя. Режиссер Кама Гинкас. Премьера 24 февраля 2006 года.
Режиссер мучающийся и лукавый, страдающий и конфликтный, мстительный и непримиримый, Кама Гинкас ставит текст № 1 для всего корпуса “русской мысли”, его, возможно, отправную точку — диспут о свободе человека — “Великого инквизитора” Достоевского. Ничего сложнее не сыскать для сцены: философский монолог, горячечный, жестокий по отношению к слушателю, агрессивный и к просветлению не ведущий. Гинкас правильно подгадал время постановки: сегодня как раз история страны подошла к тому рубежу, когда ежедневно проверяется готовность общества принять все без исключения условия свободы. А именно об условиях свободы “говорит” молчащий Иисус у Достоевского, и именно о безусловности несвободы ему рассказывает разуверившийся Инквизитор. Что выберет современное “мыслящее” общество, лихо, за несколько лет превратившееся из самого либерального и пытливого в самое буржуазное и довольное собой: дешевые гарантированные хлебы и послушание или свободу, грозящую неопределенностью, будящую инициативу и волю к самоопределению? Куда качнется общество, уставшее от бесконечных потерь и натужных, чересчур постепенных приобретений? Что станет важнее — государство или общество? Чей фетиш возобладает: фетиш гарантированного благополучия или фетиш инициативы, выбора “свободным сердцем”? В буме потребления угасли идеалы перестройки: гласность, покаяние, историческая справедливость, монолитность общества. Расслоенное, разобщенное, оно сегодня проще, чем когда-либо, готово принять любые условия игры, лишь бы сохранить доступ к благам цивилизации. Толстозадую Москву уже не растрясти на социальные потрясения. Но и “низы” бороться за свою свободу не станут.
В этом смысле с анализом общества, которое произвел Великий Инквизитор, Гинкас согласен: и с чрезмерной “элитарностью” христианства, обращающегося лишь к избранным, и с иллюзорной верностью ему народа, знающего лишь один закон — закон голода. Важнее в “Нелепой поэмке” другое. Путем парадоксов и сомнений, путем издевательств и лукавства Кама Гинкас защищает взгляд Иисуса Христа, отстаивая свое право на свободу, но и признавая право других эту свободу не иметь или презирать ее. Кама Гинкас оскорбляет чувства верующих, распиная хлебные батоны на деревянном кресте, показывая истинного бога толпы, но все равно упорно остается с Распятым — не с Великим Инквизитором. Спектакль “Нелепая поэмка” — режиссерский и личностный подвиг Камы Гинкаса, спектакль-позиция. Гинкас через слова Инквизитора предъявляет нам всю сложнейшую метафизику христианства разом, оставаясь со Христом хотя бы за одно то, что предлагаемое Христом — так сложно, а Инквизитором — так просто. Гинкас строит философский парадокс как публичный диспут, наслаждаясь хождениями по краю и опасностью внушить, навсегда внушить веру в режущие слова севильского хлебодателя.
Самый слабый момент спектакля — сравнение “правды” Инквизитора с фашизмом, с печами Освенцима. Гинкаса, родившегося в каунасском гетто, понять можно — на нем стоит печать случайно выжившего. Но метафора — из банального подбора. Все более сложно и более глубоко — в том числе и в спектакле Гинкаса.
Совершенно понятно, что очень крутой антикатолический и даже, как тут ни крути, антиветхозаветный пафос Достоевского сегодня сменился на антигосударственный, ибо какой сегодня смысл в пинках Папе Римскому! Инквизитор — не столько католик и испанец, сколько римлянин и тоталитарий, персонификация машины общественного договора, в корне которого лежит ложь: чудо, тайна, авторитет и хлебы. Для нас, людей XXI века, важнее столкновение государственной машины и индивидуально мыслящего человека.
“Нелепая поэмка” — это диспут со зрителем. Очень интимный спектакль: каждому зрителю предлагается поверить в свободу после двух с половиной часов очень плотного, аргументированного недоверия к ней. Гинкас окружает пространство диспута бесчисленной ратью людей-инвалидов — “колясочников” и “костыльников”, ассоциируя человечество с этой непрокормленной воробьиной стаей, зависимой от хлебов, но и напоминает нам о том, что эти, “нищие духом”, блаженны. И своего хлеба всегда дождутся, как птицы небесные.
Работа Игоря Ясуловича — что-то из серии “ему можно играть Инквизитора без грима”. Идеальное наложение на роль. Актер, ведущий все действие, внутренний режиссер спектакля, монологист-трагик. Инквизитор-Ясулович оставляет после себя абсолютно инфернальное воздействие. Ясулович играет самую суть инквизиции, как ее понимал Достоевский, — гнев, гневливость почти античного свойства по поводу безгневности, “свободолюбивости” христианства. Он движется по сцене как хозяин, не забывая заигрывать со свитой инвалидов, которая “играет” своего короля; он показывает нам сценические фокусы, чтобы убедить в чудесах своего правления: грызет кирпич, самораспинается на кресте или управляет инвалидной толпой как оркестром. В финале Инквизитор застывает за столом под слова о страдающем одиноком правителе, принявшем на себя все грехи своего народа, — здесь театр преодолевает свою природу. Сидящий Игорь Ясулович становится какой-то прекрасной световой живописью Караваджо, голограммой, духовным образом, иконой. Свершается превращение театра в живопись: палач, пораженный неожиданным поцелуем Иисуса, застывает немым парадоксом. Человеком, так и не понявшим самое главное.
Художник Сергей Бархин помещает философский диспут в специфическую атмосферу узкой заводской проходной, где в заводской же столовой за дешевым обедом схлестнулись горячечный Иван Карамазов с немым от бессилия Алексеем. Слева взгромоздились огромные деревянные католические кресты разных размеров, на которые навешаны крестики и четки поменьше. Атрибуты инквизиторской веры, потерявшей веру в человека и человечность.
КИНООБОЗРЕНИЕ НАТАЛЬИ СИРИВЛИ
Мандерлей
"Мандерлей” — вторая часть (анти)американской трилогии Ларса фон Триера — кино столь же совершенное и столь же парадоксальное, что и “Догвилль”1. При этом, несмотря на общность стилистики, вторая часть отличается от первой примерно как прокламация от катехизиса. Иначе говоря, в своем новом фильме ехидный фон Триер препарирует уже не религиозно-этические, но социально-правовые аспекты американского понимания “благодати”.
Формально, впрочем, “Мандерлей” — продолжение “Догвилля”. Спустя два месяца после кровавой расправы над жителями городка Догвилль, которые умудрились растоптать и унизить совершеннейшее воплощение человечности и добра по имени Грейс, Грейс все в том же дорожном костюме, отороченном мехом, вместе с папой-гангстером и его подручными едет вниз, на юг, по рисованной карте Америки. Но теперь это уже другая Грейс, ее играет другая актриса — Брайс Даллас Ховард. Героиня Николь Кидман в “Догвилле” была, как ни крути, человеком достаточно зрелым, знающим, что такое боль, сострадание, снисхождение к человеческим слабостям. Просто в какой-то момент снисходить дальше оказалось уже невозможно; люди вокруг полностью утратили человеческий облик. Грейс Даллас Ховард — существо иное: юное, чистое и пионерски наивное. Предположить, что именно с ней приключилась история, поведанная в “Догвилле”, — невозможно. Душа этой рыжей барышни — чистый лист, а в сознании крупными буквами напечатаны разве что Декларация прав человека и начальные главы Конституции США. Единственное, что роднит Грейс “Мандерлея” и Грейс “Догвилля”, — редкостное упрямство и жажда нести людям добро наперекор жестокому и циничному папе-гангстеру.